Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:
Так что же, выходит, Боборыкин присвоил себе чужую славу? Собратья по перу, недолюбливая Петра Дмитриевича за всезнайство и «надпартийность», частенько обвиняли его в чрезмерной литературной плодовитости, скороспелых и поверхностных суждениях, чрезмерном увлечении бытописательством, однако профессиональную порядочность Боборыкина никто и никогда не ставил под сомнение.
Скорей всего, в середине 1830-х годов слово «интеллигенция» мимолётно возникло в определённых кругах столичного высшего света и очень быстро, по каким-то неясным для нас причинам, исчезло. Затем оно вновь появилось уже в начале 1860-х, но в статьях — Ивана Аксакова, Петра Ткачёва, Николая Шелгунова… По всей видимости, заслуга Боборыкина в том, что он, включив слово «интеллигенция» в свои романы «В чужом поле» (1866) и «Жертва вечерняя» (1868), вывел его из публицистических статей в обиходную речь. Особенно большую роль в этом отношении сыграл второй боборыкинский роман, в котором заветное
Если слово «интеллигенция» в нынешнем его значении завоёвывало своё место в русском языке на протяжении по крайней мере пяти десятилетий XIX века, то, надо думать, и сама интеллигенция вряд ли могла возникнуть в одночасье. Такие крупные социальные явления не образуются одномоментно, революционным способом; они вырастают долго, исподволь.
Параллельные заметки. Академик Дмитрий Лихачёв называл первыми интеллигентами в одном случае князя Андрея Курбского [24. С. 33], в другом — Максима Грека, «человека итальянской и греческой образованности, до своего монашества носившего имя Михаила Триволиса и принадлежавшего к учёному кругу Альда Мануция» [25. С. 378]. ««В России, — уточнял Дмитрий Сергеевич, — <Максим Грек> подвергался гонениям, находился в заключении и был причислен к лику преподобных только после своей смерти. Своей жизнью на Руси он прочертил как бы путь многих и многих интеллигентов» [25. С. 378].
Однако, надо думать, были интеллигенты на Руси и прежде — среди средневековых монахов-летописцев, религиозных просветителей…
Тем не менее первая по-настоящему значимая плеяда интеллигентов появилась, лишь начиная с царствования Екатерины II. Александр Радищев с его «Я взглянул окрест меня, душа моя страданиями уязвлена стала» олицетворял собой любовь и сострадание страждущему народу. Николай Новиков, неутомимый издатель и книжник, — просветительство. Пётр Чаадаев, первый наш философ, с его кредо ««Слава Богу, я всегда любил своё отечество в его интересах, а не в своих собственных» — склонность к размышлениям о судьбах Родины. Павел Пестель, создатель ««Русской Правды», — стремление к революционному переустройству общества. Николай Карамзин — кабинетного учёного, мечтающего логикой своих исторических трудов вразумить и смягчить высшую власть. Наконец, Александр Герцен — диссидентский дух и борьбу с властями силой свободного слова.
… Да, интеллигенты в России были всегда. Но вот интеллигенции долгое время не было, потому что каждого окружала всего лишь малая горстка друзей-единомышленников, которая ещё не способна была образовать свой особый социокультурный пласт. Или, как называла этот феномен историк Вера Лейкина-Свирская, ««разнородный социальный слой» [21. С. 3].
Вслед за некоторыми моими земляками — например, философом Моисеем Каганом [17. С. 80] или писателем Михаилом Кураевым [20. С. 136] — я рад был бы сказать, что интеллигенция возникла в Петербурге и именно он породил этот уникальный тип личности. Однако в действительности она вызревала далеко не только в северной столице. Интеллигенция формировалась в декабристских тайных обществах, литературных гостиных, университетах, редакциях «толстых» журналов, кружках Аксаковых, Т. Грановского, В. Белинского, А. Герцена, М. Петрашевского, а также в десятках других кружков, которые в 18201840-е годы, наряду с Петербургом, широко распространились в Москве, Казани, Киеве, Харькове… Все эти группы, несмотря на разную идейную приверженность и эстетические вкусы своих организаторов, развивались по одной и той же схеме. Начинали с разговоров о высоком искусстве, литературе, а заканчивали горячими дискуссиями на темы политической философии и мечтами о скорейшей отмене крепостного рабства, цензуры, учреждении гласного суда…
С тех давних пор слово «интеллигенция» обросло множеством определений. Столичная и провинциальная, городская и сельская, творческая и научно-техническая, купеческая и армейская, мелкобуржуазная и народная, либеральная и консервативная, рабочая и крестьянская, старорежимная и советская, чиновная и партийная, трусливая и гнилая, в шляпе и в очках, — какой только интеллигенции у нас не было и нет!
Разноречивость всех этих и уйма других эпитетов наглядно свидетельствует: в общественном сознании отсутствует ясное представление о том, что же представляет собой столь значимое явление. Одни убеждены, что это сливки общества и вообще лучшее, что было создано российской нацией. Другие, наоборот, относятся к интеллигенции презрительно, враждебно, даже с ненавистью. Этот разброс в суждениях существовал всегда. Негативно относился к интеллигенции, например, Лев Толстой:
Интересно проследить, как изменялось это понятие в наиболее популярных толковых словарях русского языка. Само слово «интеллигенция», несмотря на коренные перемены общественного строя, неизменно оставалось в шорах социологизированной заданности. Владимир Даль, 1881 год: «…разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Дмитрий Ушаков, 1935 год: «…общественный слой работников умственного труда, образованных людей». Сергей Ожегов, 1970 год: «…социальная прослойка, состоящая из работников умственного труда, обладающих образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники и культуры». А вот слово «интеллигент» под ударами политического молота пережило несколько принципиальных трансформаций. У Даля этого слова ещё не было. По Ушакову, оно обозначало человека, «социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями (презрит.)», а по Ожегову — это и вовсе нечто нейтральное: просто «человек, принадлежащий к интеллигенции».
Ёмкой и точной формулы, определяющей, что же такое интеллигенция и интеллигент, — нет до сих пор. По всей вероятности, это объясняется тем, что оба понятия до сих пор пытаются оценивать с прежних, социологизированных, позиций. Между тем идентифицировать интеллигенцию в рамках социологии невозможно: она не является ни классом, ни сословием, ни социальным слоем или социальной группой.
…Вернёмся к Петру I, истоку новой российской истории. Именно он заложил основание той раздвоенности, которая по сей день определяет характер всего нашего Отечества: с одной стороны, ориентир на западный уровень развития экономики, науки, техники, бытовых стандартов, а с другой — организация государственного устройства по нормам восточной деспотии. Это противоречие со временем и породило относительно широкие, устойчивые круги людей особого, до той поры невиданного типа сознания и душевной организации.
По своему образованию, мировосприятию, жизненным идеалам они являлись европейцами, но в России с её азиатскими социально-государственными институтами для них не было места. В Европе первой половины и середины XIX века способный, энергичный, ищущий общественного признания интеллектуал мог найти своё призвание в политике (в парламенте страны, выборном собрании родного края, городском муниципалитете), в одном из общественных движений (в рядах тред-юнионистов, феминисток) или в какой-либо свободной профессии (музыканта, художника, частного врача, адвоката). В Российской империи такие возможности были мизерны или вообще отсутствовали. В стране, продолжавшей жить по средневековому укладу, когда неписаные законы могущественнее официальных, когда преимущественная часть населения находится в рабстве, когда личность и частная собственность не имеют никакой действенной защиты перед всесильной властью и верховный феодал безраздельно царствует над телами и душами всех своих подданных, вплоть до приглянувшейся ему чьей-то дочери или жены, — в такой стране не было да и не могло быть ни независимого «третьего сословия», которое всё сильнее цементировало устойчивость европейской государственной модели, ни социально-политической жизни в её цивилизованном понимании.
«В России не служить — значит не родиться. Оставить службу — значит умереть», — так характеризовал существование при Николае I цензор, профессор Санкт-Петербургского университета Александр Никитенко [27. Т. 2. С. 245]. Но и к концу столетия ситуация не претерпела принципиальных изменений: вспоминая события рубежа 1890-х годов, Александр Бенуа отмечал, что «существование людей нашего круга вне государственной службы как-то не мыслилось (если они не имели какой-либо художественной или специальной профессии)» [2. Т. 1. С. 628]. Таким образом, неразвитость рынка труда, в том числе интеллектуального, вынуждала мыслящих людей к служебной и материальной зависимости от государства. Многие интеллигенты волей-неволей оказывались в двусмысленном положении: они критиковали и ненавидели ту самую власть, которой вынуждены были служить, чтобы не помереть с голода.
До начала Великих реформ, по большому счёту, перед русским интеллектуалом на общественном поприще были открыты только два пути: преподавательская деятельность в университете и литературно-журналистское творчество. И не удивительно, что часто, скажем, на лекцию историка Тимофея Грановского собиралась чуть не половина Москвы, а статьи Виссариона Белинского, едва не вырывая друг у друга из рук, петербуржцы зачитывали буквально до дыр. Профессора, литературные критики, публицисты, прозаики и поэты — многие из них в глазах думающей части общества оказывались прежде всего общественными деятелями, а наиболее талантливые — кумирами, чьё каждое слово воспринималось, как откровение. Позже Василий Розанов заметил, что многие отечественные интеллигенты XIX века, от литераторов до бомбистов, — это фактически неудавшиеся политики [28. С. 50–52].