Повесть о пережитом
Шрифт:
Нетерпеливо взглянул на меня:
— Ну как, послать или нет?..
— Сталину? — переспросил я в раздумье. «Попадет ли поэма к нему? А если не решатся передать? Отпишутся, откажут… Тогда к душевным ранам Тодорского прибавится еще одна. Ну, а если и передадут, что будет?»
В моей памяти, как в старой книге, раскрылась еще одна страница…
…Тридцать восьмой год. Сталинград. Я и Михаил Пенкин впервые вместе начинаем писать пьесу. Тему подсказал коллектив тракторного завода: оборона Царицына. Архивы, музеи, встречи с участниками эпопеи… Через два года пьеса «Крепость» вчерне
Кабинет маленький, стол большой. В кресле средних лет костлявый мужчина. Утомленные глаза. Нервические движения рук и головы.
— В общем и целом пьеса мне понравилась. Так? Но…
Долго ищет записи в блокноте. Почесывает карандашом переносицу. Нервничает.
— Вам удалось подметить некоторые черты в характере Ленина, но…
Отвечает кому-то по телефону коротко, междометиями. Раздраженно опускает трубку.
— Не кажется ли вам, что в пьесе Ленин заслоняет Сталина?
Встает, ходит по кабинету. Говорит, вздрагивая всем телом:
— В обороне Царицына основную роль играл Иосиф Виссарионович. Так? А в пьесе Сталин вроде как исполнитель, поддакивает Ленину. А это нежелательно. В том смысле нежелательно, что образ теряет остроту, становится ну… на втором плане, что ли… Так?
Опекун возвращается за стол. Молчит. И наконец, набравшись духу, выносит приговор:
— Образ Ленина из пьесы надо исключить!
Смущенно глядит на вспыхнувшие наши лица. И как бы оправдывается:
— Искусство — вещь капризная… Потом у вас… Ленин выписан как человек и вождь, а надо… как вождь и человек… Вот!
Смолкает, будто слово застряло у него в горле.
— А что, если мы сами пошлем пьесу Иосифу Виссарионовичу?
— Что вы, что вы!
Поднимается, давая понять, что беседа кончилась. Протягивает вялую руку:
— До свидания! Желаю творческих успехов!
Как заблудившиеся, бродим мы по осенней Москве. Сидим на скамье в сквере. Над нами — низкое хмурое небо. С деревьев срываются желто-красные листья и, дрожа, падают к нашим ногам.
Пьеса ложится в стол…
— Что же ты молчишь? — спросил Александр Иванович.
— Попробуй послать. Не хочу думать, что перед тобой опустится шлагбаум!
Пришли санитары. На подносах — этажи мисок, прикрытых фанерными кружками. Прозвучали удары о рельс: обед.
— Александр Иванович! — послышался голос.
Мелкими шажками в нашу сторону семенил Ульмишек — бухгалтер продовольственного стола. Высокий, плечи приподняты, на бронзоватом лице крупные карие глаза, кустистые брови и темные густые усы. Он работал старшим экономистом в Министерстве нефтяной промышленности. Получил десять лет за «буржуазные настроения в мышлении». В лагере безупречно составлял аршинные продотчеты. У меня с Павлом Григорьевичем Ульмишеком сложились в лагере дружеские отношения. Мы были связаны служебными делами, часто в свободные минуты говорили о Москве, о родных… Его престарелая мать каждый месяц присылала новинки художественной литературы —
— Чем могу служить, товарищ? — Тодорский поднял глаза на Ульмишека. — Подсаживайтесь.
— К сожалению, некогда… Покорнейше попрошу переписать вашим филигранным почерком небольшую ведомостичку.
— Слушаюсь. Когда прикажете?
— Полнейший цейтнот! Почта — в четыре часа!
Тодорский развернул отчетную простыню. Покачал головой.
— Ничего себе небольшая!.. Аж пот прошиб!.. Пообедать-то можно?
— Обед как раз вам и не принесли! Жорке-повару приказано накормить вас потом, на кухне.
— Вот как? — Александр Иванович стесненно пожал плечами. — Впрочем, Париж стоит обедни! — Засмеялся. — Будет выполнено, Павел Григорьевич!
— А за вами прибегали из спецчасти, — торопливо сказал мне Ульмишек. — Что-то там есть!
Я сорвался с места. Бешено колотилось сердце, стучало в висках: «Вызов! Вызов! Вызов!..» На бегу строил планы: «Вернусь на работу в Союз писателей… Обязательно помогу Тодорскому. Заберу его поэму, покажу Фадееву, а Фадеев передаст Сталину!..»
Влетел в спецчасть.
— Вызывали?
— Вызывали, — угрюмо подтвердил, конторщик Ильин.
Он штемпелевал конверты. В комнате горько пахло разогретым сургучом.
— Тут Тайшет прислал тебе привет…
Ильин сунул узенькую полоску бумаги. На ней все тот же, неотвратимый приговор: «Ваше заявление оставлено без последствий».
«Ваше заявление оставлено без последствий… оставлено без последствий… без последствий…» — звучало в ушах, жгло мозг.
Никого я не хотел видеть, ни с кем не хотел разговаривать. Как будто сразу исчез весь мир. Осталась на планете одна эта больница за колючей проволокой, в сибирской тайге…
Закрылся в библиотеке. Повесил табличку «Переучет». В полузабытьи снимал с полок книги и снова ставил на место. Несколько раз стучались. Не ответил.
После отбоя пришел в барачную кабину. В ней, кроме меня, жили Юрка Мистратов, его помощник — высокий дядька с длинными, как весла, руками, и конторщик Ильин. Они о чем-то спорили. Увидев меня, стихли. «Наверно, знают…» Я лег и с головой укрылся одеялом. Потушили свет. Снаружи щелкнул замок.
Душно!.. И от спертого воздуха душно и от поглотившей кабину темноты. Сна не было. Считал до тысячи. Не помогло. Откинул одеяло. «Что же делать? Кому теперь писать?.. Сталину? Нет, Сталину потом, потом. Нельзя расходовать весь запас надежды…»
Вспомнился следователь Чумаков — щуплый, в узком кителе, капитан госбезопасности, затем — майор. А ведь наверняка все мои заявления попадают к нему! Он их читает, и голубые глаза делаются от злости бесцветными. В ушах зазвучала его фраза: «Мог бы вас освободить, но не хочу за это сесть в тюрьму».
Всплыл образ другого следователя — Мельникова. В черном штатском костюме стоит за столом, роется в бумагах. Худой, обвисшие щеки, красноватые глаза. Говорит с издевательской улыбкой:
— Докажете нам, что вы на сто процентов кристально чистый, — получите десять лет, а иначе — кусочек свинца!