Повесть о последней, ненайденной земле
Шрифт:
Потом стало светло, и пули уже не чмокали в болотной жиже. Чуть подняв голову, Тая увидела, что на насыпи горит вагон, тот самый, в котором она ехала. Любовь Ивановна тоже приподнялась и, держа Витюшку одной рукой, другой шарила вокруг, как слепая. Тая поняла: нет Олега.
«В вагоне остался, спрятался», — подумала Тая и, как во сне, не видя, не чувствуя препятствий, кинулась в освещенный огнем круг. Она не помнила, как проскочила в вагон, как нашла в углу скорченную фигурку. Мальчик намертво вцепился руками в край скамьи
И тут пришло отчаяние, такое, о каком девочка не подозревала прежде…
Она звала его, тащила, сломала ноготь, пытаясь разжать пальцы. Напрасно: он не понимал, не слушался. Совсем близко трещало горящее дерево, нечем стало дышать. Тая зубами вцепилась в непослушную руку Олега и вдруг почувствовала приторную сладость. Рука была липкой от мармелада. «Олег таскал его тайком…» — мелькнула мысль. А дальше она уже ничего не помнила. Сильные руки подняли и выбросили в окно ее и Олега. А там подхватили другие…
Потом она опять таскала чемоданы и как умела отвоевывала себе и Любови Ивановне хоть крошечный кусочек места в другом вагоне.
Поредевшая толпа людей неожиданно быстро и без лишнего шума устроилась, и снова тронулись в ночь, в неизвестное.
Может, к своим. Может, к немцам.
…Мать Наташи пришла неожиданно рано. Девочка кинулась ей навстречу, чтобы предупредить, объяснить, но она, как взрослой, понимающе кивнула ей головой:
— Знаю уже… Правильно поступила, дочка. У нас две комнаты, устроимся как-нибудь.
Мать вынула из сумки бутылку с молоком, сверток с куском липкой картофельной глюкозы, хлеб.
Ничего не пряча, поставила все на стол, взглянула коротко на Любовь Ивановну, которая только что встала и все еще никак не могла прийти в себя.
Девочки вдвоем накрыли на стол, принесли картошку, огурцы.
За столом Любовь Ивановна ожила, и стало ясно, что эта тридцатилетняя женщина знает о жизни не больше Наташи. У нее и лицо-то было детское — белое, в ямочках, которых не стерла даже война.
В мирные дни такое лицо напоминало об уютной квартире и лампе с розовым абажуром. Сейчас оно вызывало жалость и невольный вопрос: «Да как же ты жить-то будешь такая?»
Именно об Этом и спросила ее Серафима Васильевна, испытующе посмотрев на жиличку серыми, как осенняя вода, глазами.
— Не знаю… Работать придется, только я не умею ничего. Мы всегда так хорошо жили, все соседки мне завидовали. Если бы вы только видели, какая у меня квартира была в Таллине! Мебель карельской березы — еще от буржуев осталась, — рояль, картины… И сама одета, как на экране.
Любовь Ивановна похорошела от воспоминаний, у нее мечтательно заблестели глаза. Она рассказывала еще долго: о том, как встретилась со своим будущим мужем, что и когда он ей дарил. И по всему выходило, что и война-то идет только ради того, чтобы вернуть ей все эти потерянные
Тая молча слушала, а глаза Наташиной матери, Серафимы Васильевны, все темнели: такое ли видела она за эти дни! Где уж тут вспоминать о карельской мебели!
Низкие своды полуподвала, где помещалась общая кухня, так заросли копотью, что казались бархатными. Резко выделялась только белая русская печь, которую топили раз в неделю по очереди все жильцы дома. Около печи стоял стол, изрезанный ножами хозяек, над ним сушились тряпки…
Война незаметно разорила «самохваловский» дом: ушла на фронт основа — рабочая косточка, из женщин тоже многие нашли себе место поближе к мужьям — кончали курсы медсестер. И вот, непонятно как и откуда, вылезло, продвинулось, заполонило древнее, скопидомное, чужое. Точно бы другие люди поселились в доме и по-другому, своекорыстно и мелко, заново устроился их мир. А ведь они жили и прежде, только никогда не принадлежало им первого слова, никому не нужна была их паучья «мудрость». Теперь пришел их короткий час, но уж взять от него они хотели всё.
В день появления Любови Ивановны печь топила полная, но легкая, как сдобная булка, Клава — жена кривого дяди Коли.
На кухню со всего дома сошлись женщины со всяким «задельем»: той лепешки испечь понадобилось, другой чугунок картошки сварить, благо печь топится…
На самом деле требовалось как можно скорее определить свое отношение к новой жиличке. В таких случаях мнение Клавы было законом.
— Слыхали новость, Клавдия Власовна? Симка-то Иванова совсем с ума спятила: сама голая, а еще женщину с тремя ребятами пустила! — услужливо подавая кастрюлю, зашептала бабушка Климовна — хитрющая старушонка, просившая милостыню у церкви.
— Знаю, Климовна, знаю. Да ведь в чужую глупость ума не добавишь, — пожала оплывшими плечами Клава. — Однако я слышала, что женщина-то эта офицерша, им знаешь какой паек полагается! Может, и не просчиталась Симка-то…
Женщины закивали головами, заахали:
— Верно говоришь!.. Этим офицеркам житье что масленица. Бабенка-то рохля по виду, с такой мно-о-го взять можно!..
Все стало на свои места. Это значило, что Любовь Ивановна уже завоевала себе место в мирке этих женщин, и даже довольно почетное.
Дни знойного лета сменяли друг друга, принося чувство боли и все нарастающей тревоги: немцы шли на восток. Еще ни разу небо тихого городка не видело вражеских самолетов, но по земле все шире расползались зловещие трещины щелей, росли на окраине линии противотанковых рвов.
… Ранним утром лучи солнца, медленно скользя по стене, добрались до головы спящей Наташи и разбудили ее. Девочка знала по опыту: теперь как ни вертись, все равно не скроешься и не заснешь… Надо вставать.
Мать давно ушла на работу. Наташа даже не слышала, как она встала.