Повседневная жизнь Москвы на рубеже XIX—XX веков
Шрифт:
Благородные родители побаивались и увлечения своих детей театром. Боялись того, что они бросят учиться и пойдут в «комедианты». В то время немало романтически настроенных юношей и девушек, поддавшись обаянию театрального искусства, действительно мечтало о сцене. Вспомните, например, Нину Заречную из чеховской «Чайки», столкнувшуюся на этом пути с грязью, грубостью и пошлостью жизни.
Подогревала волнения родителей и пресса своим постоянным брюзжанием по поводу молодёжи.
Всё, как говорится, начинается с мелочей. Репортёра газеты «Русское слово» Арсеньева насторожила именно мелочь. О ней он поведал в одной из заметок Суть её заключалась в том, что однажды, в 1896 году, он смотрел из окна редакции на улицу и увидел, как из находившейся напротив начальной школы с шумом выкатилась толпа учеников и учениц в возрасте 7–10 лет. И вот, проходя мимо церкви, никто из них не остановился и не перекрестился! Невольно напрашивался вопрос: что же дальше ждать от таких, с позволения сказать, деток?
А бывали случаи и посерьёзнее. Однажды Москва узнала из газет о том, что в Столешниковом переулке в витрине парижской фирмы Жана Гудезона появились эротические картинки из французского журнала. И вот со всей Москвы в Столешников переулок стали стекаться любопытные. У витрины образовалась толпа. А самое страшное было то, что в толпе этой находились гимназисты, а также гимназистки в своих коричневых платьицах! Дальше, казалось, идти было некуда: дожили! По этому поводу один из репортёров разразился такой тирадой: «Факт присутствия гимназисток знаменательный. Он показывает, как у нас воспитывается подрастающее женское поколение. Впрочем, чего
В большинстве же случаев родители не замечали, да и теперь не замечают, как быстро растут их дети. Им кажется, что они ещё долго будут играть в куклы и солдатики. Помню, как мать одного насильника, давая показания в суде, говорила с крайним удивлением: «Да я же его до прошлого года сама в ванной мыла!»
Действительно, ведь совсем недавно те же гимназистки не о красивой жизни думали, а занимались рукоделием да заводили альбомы для стихов, пожеланий и картинок, в которых появлялись такие записи, как, например: «Шути любя, но не люби шутя», «Я Вас люблю, Вы мне поверьте, / Я Вам пришлю блоху в конверте, / А Вы пришлите мне ответ: / Блоха кусает или нет», «Сердцем жить старайся дольше: / Вплоть до старости угрюмой. / Хочешь горя — думай больше! / Хочешь счастья — меньше думай!», «Любить тебя есть цель моя. / Забыть тебя не в силах я. / Люби меня, как я тебя, / И скажут все, / Что мы друзья», «Все альбомные стихи / Есть не что, как пустяки, / И советую тебе / Не держать их в голове» и т. д. «Вольномыслие» гимназисток родительской молодости не простиралось далее подобных стишков и мелочей школьного быта, который тогда украшали не стандартные розовые промокашки, считавшиеся признаком безвкусицы и чуть ли не нищеты, а клякспапир разных цветов, который юные создания прикрепляли к своим тетрадям лентами с пышными бантами. Кое-кто из гимназисток хвастал перед одноклассницами стальными перьями с изображением распятия, которые появились в 1899 году и вскоре были запрещены начальством. Некоторые бабушки гимназисток судили о внучках начала XX века по стандартам середины века ушедшего, когда ещё «страсти жили под пеплом романтизма». Тогда среди девушек было ещё немало тех, кто боялся грома, пауков и лягушек, кто имел страсть к гаданиям, мечтам, предчувствиям и, обращаясь к которым, старшие говорили: «Дядюшка изволили огорчиться» или: «Тётушка изволила прогневаться», а стоявшим у окна девицам старшие могли сказать: «Отойди от окна, милый друг, не гляди на луну, а то подумают, что ты влюблена».
Конечно, гимназистки нового века имели свои недостатки, и всё-таки, несмотря на это, они нам ближе и понятнее. В чудом сохранившемся гимназическом сочинении об Обломове, отрывок из которого я позволю себе привести, моя бабушка писала: «… Если он хотел сделать что-нибудь сам, ему тотчас кричали: „Что с тобой, что ты, что ты, а зачем же Ванька, Васька, Захарка? Эй, Ванька, Васька и Захарка!“ Прибегали Ванька, Васька и Захарка, и Обломову никогда не удавалось сделать что-нибудь самому. Сначала это его удручало, а потом он уже сам стал сзывать Захарок и Васек Он с детства привык разделять человечество на „людей“ и господ. Часто он слышал заунывную песнь бабы, но он не интересовался, почему она так поёт, он проходил мимо нужды и несчастий „людей“. Он знал только, что „люди“ существуют для господ, чтобы господа могли, ничего не делая, пользоваться трудами этих несчастных крепостных. И такая бездеятельность, какую мы видим и в Обломове и в окружающих его, есть не что иное, как следствие крепостного права. Они все, деды и прадеды, они сами привыкли всё получать готовым. Эта самая главная черта, сделавшая из Обломова то, чем он стал… Вполне естественно, что, превратившись из ребёнка в юношу, вступив в жизнь, он испугался этой жизни. Он думал найти в начальнике департамента, в который поступил, отца родного и был совершенно подавлен, увидев в нём строгого судью его деятельности, и он бежал от службы и спрятался в свой халат, в котором мы его и застаём».
По-моему, вполне современное сочинение, по крайней мере, для моего поколения. И главное, в нём полностью отсутствуют такие, казавшиеся тогда умными, мысли о справедливо установленном самим Богом порядке, при котором бедные существуют для богатых, а богатые — для бедных. Это был нормальный взгляд на жизнь. Сформировался ли он под влиянием Добролюбова, Льва Толстого или кого-либо другого, не столь уж важно. Важно то, что в России появилось новое поколение деятельных, искренне чувствующих и открытых для познания мира людей. Им, надо полагать, было близко мнение Антона Павловича Чехова в отношении этого литературного персонажа. В одном из своих писем он отозвался об Обломове похуже моей бабушки.
Вот что он писал: «Илья Ильич, утрированная фигура, не так уж крупен, чтобы из-за него стоило писать целую книгу. Обрюзглый лентяй, каких много, натура не сложная, дюжинная, мелкая; возводить сию персону в общественный тип — это дань не по чину. Я спрашиваю себя: если бы Обломов не был лентяем, то чем бы он был? И отвечаю: ничем. А коли так, то и пусть себе дрыхнет».
Гимназисты XX века на уроках литературы учились мыслить. Преподаватели ставили перед ними вопросы, которые волей-неволей заставляли их задумываться.
Об этом говорят такие темы сочинений, как, например, «Отличие искусства от науки», «Романтизм в произведениях Гоголя», «Я телом в прахе изнываю, умом громам повелеваю» (об отличительных чертах литературы екатерининского времени), «Влияние крепостного права на жизнь и характер помещиков и крестьян по рассказам Тургенева „Малиновая вода“, „Льгов“, „Бурмистр“», «Почему потомки оценивают великих людей справедливее, чем их современники?», «Как сказалась личность Гоголя в его биографии и в его произведениях?», «Можно ли назвать чисто реальными произведениями „Петербургские повести“ Гоголя?», «Какие деятели XVII века могут считаться прямыми предшественниками Петра Великого?» и пр. Озадачивали преподаватели своих учеников вопросами о Тартюфе, о Макбете, предлагали им, например, сравнить шекспировского короля Ричарда III с пушкинским Борисом Годуновым, порассуждать о поэтическом вдохновении или о том, как отразилась личность Лермонтова на героях его произведений. Те, кто искренне интересовался всеми этими вопросами, для кого они были не обузой, непригодной для жизни, составляли лучшую часть
Для недовольства гимназистами у старшего поколения были и другие, более серьёзные причины. «Если раньше, — сокрушались старики, — ученика средней школы можно было встретить лишь изредка в задней комнате какой-нибудь пивной лавки, то теперь его можно встретить в обществе всякого сброда, даже женщин лёгкого поведения. Ученики с папиросами в зубах сидят на самых видных местах и без всякого стеснения ведут нагло-циничные речи». Они ругали черносотенцев, рассуждали о модах, непочтительно отзывались о преподавателях. Расстраивало ещё и то, что у родителей всё меньше оставалось средств воздействия на своих отпрысков. Взять хотя бы купца Хлебникова, имевшего магазин серебряных, золотых и бриллиантовых изделий на Ильинке, в доме Новгородского подворья. В 1870 году он узнал о том, что его сын, гимназист, сошёлся с бывшей дворовой девкой Еленой Ивановой, с которой его познакомил товарищ по фамилии Горюнов. Этот Горюнов снимал квартиру недалеко от гимназии. Сын же жил в пансионе Реймана, на Тверской, в доме князей Белосельских-Белозерских, за что он, купец Хлебников, платил каждый год по 450 рублей. Мало этого, сын, к ужасу родителей, бросил учиться. За всё это отец его перво-наперво, конечно, выдрал, но это не помогло. Уговоры, убеждения, просьбы также не возымели результата. Тогда отец обратился к московскому обер-полицмейстеру, умоляя принять к сыну меры, девку заточить в монастырь, а подлеца Горюнова выслать из Москвы. На это ему было сказано, что никаких оснований для того, чтобы выслать Горюнова из Москвы нет, а к сыну он может применить «домашние исправительные меры», которые, как известно, он уже применил. «В случае же безуспешности всех этих средств, — разъяснили купцу чиновники, — вы властны отдать сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения». Теперь отправить сына в смирительный дом без особенного судебного рассмотрения стало невозможно. Надо было придумать что-то другое. Но что?
Противопоставить своеволию и распущенности молодёжи можно было лишь культуру и физкультуру. В России действительно культурных людей с каждым годом становилось всё больше. Способствовало этому и расширение образовательных учреждений, и то, что русская литература сеяла «разумное, доброе, вечное», а также поездки в Европу, увлечение философией, Московским художественным театром и пр. Под влиянием всех этих новшеств нравы москвичей смягчались, характеры приобретали б о льшую индивидуальность, а гуманные идеи возвышали души. В юношестве воспитывалось не столько уважение к сединам и чинам, сколько вообще к окружающим. Признавалось, например, неучтивым говорить на иностранном языке в обществе людей, не знающих его, а также употреблять иностранные слова и выражения, непонятные для окружающих. Недостойным воспитанного человека считалось выражение пренебрежительного отношения к профессии, в которой занят кто-либо из присутствующих. Находили осуждение и такие распространённые у нас недостатки, как многословие и неумение спорить. «Совершенное неумение спорить спокойно и вполне отвлечённо, — писал один из журналов, — это наша национальная, чисто русская, черта. Мы, за весьма редким исключением, тотчас же переходим на личности, а потому наши споры и оканчиваются так часто прискорбными недоразумениями».
Прискорбных недоразумений случалось немало, причём даже с людьми благородными, получившими воспитание. Так, вечером 3 января 1888 года на Большой Дмитровке предводитель дворянства одного из уездов Нижегородской губернии Михаил Столыпин подрался с извозчиком из-за того, что тот не хотел давать ему сдачу с полтинника. Когда же в дело вмешался городовой, предводитель и его ударил два раза по физиономии. По-видимому, у предводителя помимо жажды справедливости имелся весьма значительный избыток энергии, которую он не знал куда направить.