Поющая в репейнике
Шрифт:
– Думаю, Утинская мне ползарплаты теперь не досчитает за декабрь.
– Не настолько уж она кровожадна, Мань, – хмыкает Супин.
– У нее Бобочка к аспирантке под юбку залез.
Супин, кинув ошарашенный взгляд на Маню, качает головой.
– Ну уж если Бобочка?! Тогда я просто и не знаю, как земля еще с орбиты не сдвинулась.
– Паша, мне кажется, что как раз сдвинулась. Ну разве могла я еще два дня назад представить, что полюблю? Начальника, сурового главбуха, которого боялась больше смерти?! Это же уму непостижимо.
– А ты… любишь?
Он не смотрит
– Да. Я люблю, – спокойно и тихо отвечает Голубцова.
Он ждет ее вопроса. Неудобного, дурацкого, на который невозможно найти обтекаемого приличненького ответа. Туманные фразы, кивки, вздохи и сложносочиненные конструкции тут не проходят. Потому что выдают фальшь. На главный и простой вопрос: «Любишь?» может быть только простой и короткий ответ. А его Павел Иванович Супин дать не может.
Но Маня ничего не спрашивает. Умница. И они спокойно и весело, болтая на пустячные темы, доезжают до Алиного дома.
Павел остается в машине.
– Я думаю, Альбина Спиридоновна захочет тебе сказать что-нибудь, что не предназначено для моих ушей. Так что, я тут жду тебя.
Маня соглашается со своим рассудительным и тактичным мужчиной.
Она взбегает на третий этаж, не дожидаясь лифта, открывает дверь и кричит привычное:
– Алюшка, я дома!
Тишина. Просто похоронное молчание.
– Аля?!
Маня мчится на кухню – пусто. Раковина полна немытой посуды. На столе – банка маринованного перца, кусок черствого «бородинского», стопка… Холодильник вздрагивает и заходится в очередном припадке.
– Аля?! – кричит Маня, чувствуя, как спина покрывается отвратительной липкой испариной, и кидается в спальню.
Тетка лежит на своей высоченной кровати, отвернувшись к стене, и мирно сопит. Маня с облегчением выпускает из рук сумку.
«Напилась и дрыхнет. Ох, непутевая бабка моя».
Она трясет и тормошит Алю.
– Я собираюсь и ухожу! Ты слышишь меня?! Аля, я пришла и ухожу!
Тетка, разлепив мутные глаза, оторопело смотрит на Маню.
Пожевав губами, она начинает расслабленно бормотать:
– Супчик в холодильнике, доча. Я уж там… это… посуду никак. Сил нету…
– Аля, я ухожу! С Павлом Ивановичем ухожу. Ты забыла, что ли?
Тетка с недоумением смотрит на нее, пытаясь сфокусировать взгляд, и вдруг, будто что-то вспомнив или поняв, взмахивает руками и шепчет с отчаянием, моля:
– Нет, доча. Не надо… Н-нет.
– Аля, да что же это такое! Ты, в конце концов, не рви мне сердце. Это же бесчеловечно, гадко сделать из меня няньку. Я жить хочу, Аль! Понимаешь, я хочу любви, мужа, ребенка. И дом я свой хочу!
Тетка неловко приподнимается на локте:
– Так дом – вот он. Доча, это же наш общий… И все у нас вместе. Хорошо.
Она вдруг начинает плакать. Громко, как-то ранено вскрикивая и тряся конвульсивно головой. Маня встает на колени, чтобы прижать голову тетки к себе. Горло сводит судорогой, глаза щиплет. Слезы, проклятые слезы не дают сказать слова. Проглотив горький огненный кляп, Маня шепчет:
– Алечка, я очень тебя
– Доча, все путем… Две к-капли для сос-судов.
Тетка трепещет в Маниных руках, льнет к ее груди, будто ища защиты.
– Ага, твои сосуды скоро не выдержат! А тебе еще на моей свадьбе плясать. Ты хоть понимаешь, что я жить с любимым мужчиной буду? Что я полюбила!
Аля с силой кивает, отодвигается и, покопавшись в кармане халатика, достает платочек, чтобы вытереть лицо. Потом она, горестно глядя на Маню, произносит:
– Да, доча. Будешь Полканихой. П-полканкой.
Маня вскакивает.
– Ну спасибо, тетушка. Еще поиздевайся надо мной. Посмейся! Значит, так: я собираюсь и ухожу. Звонить буду каждый день – утром и вечером. И приезжать по мере необходимости. И ты прекрасно знаешь, как я к тебе отношусь. Я мамы своей не помню…
Голос Мани рвется, она отворачивается, кусая губы.
– Я не помню маму. Но думаю, что только ее я могла бы любить так сильно, как тебя. И… все. И проводи меня, если можешь.
Маня идет в комнату, в которой прожила целых двенадцать лет. Она стала для нее родным, надежным и самым уютным местом на земле. В прежней жизни у Голубцовой не было своей комнаты. Она жила с младшими сводными братьями в одной комнатке-пенале. За тонкой стенкой спали отец и мачеха. Она воспитывала Маню с младенчества, и Маня называла ее мамой. А та никогда не называла ее дочкой. Говорила: «она», «ты», «Машка»… И никогда не целовала. Она плела ей косы, почти ни в чем не отказывала и наказывала редко и нестрого – прикрикнет и спать погонит. Но Маня всегда знала, что мама любит братьев (они ведь маленькие и потому заслуживают этого!) и совсем не любит ее, старшую Маню.
Отец рассказал дочери о настоящей матери, лишь когда она закончила школу. Та погибла в аварии, когда Мане было девять месяцев: маршрутку закрутило на льду, вынесло на встречную полосу… Отец почти сразу женился на другой. Что было делать, как поднимать такую кроху одному? Маня папу поняла и даже не думала осуждать. Ведь вторая жена оказалась женщиной хорошей, работящей, спокойной и тянула, как могла, троих деток. Вот и ее, неродную Маню, подняла на ноги, выучила. Спасибо…
Два дня после оглушительной, перевернувшей мир новости Маня просидела на сундуке в чуланчике. Тут хранился дорогой ее сердцу скарб: первые коньки, кукла с рыжими вздыбленными волосами по имени Нонна (имя казалось Мане завораживающе красивым), баночка с мелкими ракушками, которые она привезла из единственной поездки к морю, в которую отец отправился с ней после того, как дочка перенесла тяжелое воспаление легких. Выйдя из чуланчика, Маня попросила отца показать мамину фотографию. Карточка сохранилась одна – крохотная, нечеткая. Кудрявая широколицая женщина улыбалась, сидя на каменном парапете набережной, задрав озорно голову. Маня была очень похожа на маму. Одно лицо.