Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
1
Как всегда, глаза разбегались, непонятно, с чего начинать, дом запущен, мусор по углам, шестилетняя Катя научилась подметать — пыль столбом кружилась иногда посреди комнаты, оседала на шарах светильника.
Стена в кухне исписана карандашом, а то и шариковой ручкой — номера телефонов, дурацкие цитаты, поздравления…
Татьяна вздохнула и решила начать с самого неглавного: отчего бы не покрасить кухонное окно.
Пейзаж за окном в любом случае стоил оформления, если не приличного, то выразительного, по крайней мере. Что может быть лучше свежих белил
Бетонная коробка школы, дальние новостройки были уже не так устрашающи, — набухала вокруг, разбрызгивая тени, майская зелень, нахальная, говорливая, и в то же время… — Румяная! — радостно догадалась Татьяна.
Она убрала с подоконника горшки с бегонией, гортензией, геранью, обнаженный подоконник удручал тщедушием, облезлой немощью тонкой неширокой дощечки.
«В этих подоконниках — вся правда о наших жилищах, где ни архитектуры, ни быта…. Как там, у Чухонцева, — вспоминала Таня, — сейчас… „Дома, дома, но я не о жилищах, мы строим их, — они нас создают, вот я о чем, о доме, церкви нищих…“».
Татьяна вспомнила Мерзляковский переулок, подвал, где жили они с мамой и с папой, и с папиными чертежами, и с Шуриком.
Подоконник там был бесконечный, с темными углами, целая Швамбрания азалий и цикламенов на фоне падающих снежинок в глубине подвального проема.
Голое окно, лишенное цветов и занавесок, выглядело грязным и беззащитным, как беспризорник в предбаннике.
Таня вытерла вымытые стекла скрипучими газетами и закурила. Лужок под окном от стены до асфальтовой дорожки порос одуванчиками, — роскошный темно-зеленый штапель с желтыми вспышками, а может быть, желтый салют в зеленом сомовском небе.
Рискнуть выпустить Меркуцио погулять? Ему уж скоро год, а он земли не нюхал. Авось не убежит.
Кот на траве оказался неожиданно маленьким, слишком яркого песочного цвета, слишком нарядным, вырядившимся даже, как Карл после болезни. Он опасливо поднимал передние лапки, жалобно открывал розовый ротик. Карл тоже, после бесконечно долгого сидения на кухне, оказавшись на просторе, так же озирался, поджимал лапки, поначалу, во всяком случае.
А первые несколько лет его невозможно было уговорить переодеться в домашнее, так и ходил дома в единственных приличных, как ему казалось, штанах, в пиджаке и ботинках, готовый, похоже, слинять в любой момент и навсегда.
Меркуцио приник к траве и пополз, напрягая лопатки, уцепившись за ускользающий запах, как за воспоминание, мотал головой, отбрасывая постороннее, мешающее, замирал в тупиковом ужасе, и снова полз.
Фыркнул воробей над головой, кот сбился, выпрямился, разочарованно оглянулся на Татьяну, медленно и бесцельно побрел по асфальту дорожки.
Неопрятная местная кошка разбитной походкой пересекла ему путь.
Меркуцио неуверенно побежал за ней, жалобно окликая. Кошка понуро шла по своим делам в сторону Универсама, не отвлекаясь на призывы. Тогда кот обнаглел и громко заорал ей вслед что-то хамское. Кошка остановилась, села и, дождавшись победно подбежавшего соблазнителя, влепила ему пощечину.
— Позорище, — покачала головой Татьяна и взяла его на руки. — Пойдем домой.
На крыльце
— У-у-у, Татьяна Ивановна, вы меня встречаете, как на дорогах Смоленщины, прижимая, — что там у вас? — кошку к груди.
— Что с вами, Фима, — испугалась Татьяна, подхватывая его под локоть, — вы пьяны?
— Со мной? Ничего, — удивился Магроли и засмеялся, — я понял, вы меня никогда не видели на природе, а на вашей кухне я кажусь, и, что важно, — оказываюсь нормальным человеком.
Ефим Яковлевич Магроли снисходительно позволял друзьям видеть в нем типичного ученого, человека не от мира сего, путаника и оригинала, да и трудно было иначе: все в нем работало на этот образ — и зеленая нейлоновая рубашка при коричневом костюме, измятом, но приличного покроя, и чудовищный астигматизм — за выпуклыми очками белели крупные глазные яблоки; жестикуляция его была опасна в малых помещениях — смахивались с полок банки, с треском рушился пластмассовый радиоприемник, болталась лампочка, задетая торчащими рыжими волосами. Рыжей, но светлее, была и борода его, на мясистом розовом носу при любом освещении лежал большой голубой блик.
Был он кандидатом наук, кинокритиком.
— Тоже, наука, — ругался Карл, — смотри себе кино, а потом истолковывай, причем, чем хуже ты поймешь авторов, тем талантливей окажешься.
Иногда Карл обзывал его Поганелем, а Ефим Яковлевич отзывался радостным басовым «У-у!».
— А где Дон Карлеоне? — спросил Магроли, усаживаясь, с треском ломая стул, — прочь мерзкое животное, — стряхнул он кота с колен. — А вы знаете, Татьяна Ивановна, кто озвучивает Маккенери, — ну, помните, Меркуцио, — так вот, это не Маккенери гениален, это Всеволод Ларионов гениален…
— Фимочка, я видела этот фильм не дублированным, а с субтитрами…
— Ничего вы не понимаете! Так, где же папа Карла?
— Почаще надо приходить. Он уже неделю в Барыбино, это где-то под Москвой.
— Что может делать поэт в Барыбино? — почему-то обрадовался Магроли и опасно запрыгал на стуле.
— Поэт в Барыбино может класть мозаику в бассейне племенного совхоза.
Магроли огорчился и рассеянно потащил в рот ложку сливочного масла.
— Может, с хлебом, Фимочка, — робко спросила Татьяна.
— Татьяна Ивановна, — погрустнев, сказал Магроли, — я вас очень напрягу, если приткнусь где-нибудь в уголке с пером и бумагой?
— Конечно, Фима, идите в комнату, и за столом, как белый человек… Что, срочно в номер?
— Да нет, — отмахнулся Магроли, — старикам две недели не писал в Луганск. По телефону много не наговоришь, к тому же матушка так ловит интонацию…
— Где вы сейчас живете, Фима?
— Та, у одного приятеля. Питерского знакомого. Вот надоем ему и к вам на кухню.