ПРЕДАТЕЛЬ ПАМЯТИ
Шрифт:
Можно было бы позвонить Эрику Личу. Если бы Уэбберли поинтересовался у него последними новостями, то Эрик выложил бы каждую деталь. Однако общение с Эриком вернет былое с остротой, невыносимой для Уэбберли. Эрик был слишком тесно связан со всем, что было: он присутствовал в доме на Кенсингтон-сквер, где все началось, присутствовал при каждом допросе, проводимом Уэбберли, он даже давал показания в суде. И он стоял рядом с Уэбберли, когда их взорам впервые предстал труп мертвой девочки. Тогда Эрик Лич был молодым, неженатым мужчиной, который и представить себе не мог, что такое потеря ребенка для родителей.
Уэбберли же при виде
Не только смерть Сони была жестокой. В ее жизни также быта жестокость, пусть это была жестокость природы, едва заметный сбой в генетическом коде, ставший в результате причиной ее бесконечных болезней.
Он видел отчеты медиков. Оставалось только поражаться количеству операций и недомоганий, выпавших на долю крохотного младенца на протяжении всего лишь двух лет жизни. Уэбберли благословлял собственное счастье: они с женой произвели на свет здоровое и жизнерадостное дитя, свою Миранду. Как же справлялись с ситуацией те люди, от которых судьба требовала больше, чем они могли дать, больше, чем они могли помыслить?
Эрик Лич думал примерно о том же самом, как выяснилось. В самом начале расследования он сказал Уэбберли:
— Да, я понимаю, что им нужна была няня. Им на голову свалилось слишком много хлопот с этим ребенком, при том что дед наполовину сумасшедший, а старший сын — второй Моцарт или уж не знаю кто. Но почему они не наняли квалифицированного специалиста, чтобы присматривать за дочерью? Им нужна была няня, а не беженка, в конце концов.
— Это было ошибкой, — согласился Уэбберли. — И за это им придется заплатить. Но никакая расплата, назначенная судом или общественным мнением, не сравнится с тем, как будут винить себя они сами.
— Если только…
Лич не закончил фразу. Он уткнулся взглядом в ботинки и стал переминаться с ноги на ногу.
— Если только что, сержант?
— Если только их выбор не был преднамеренным, сэр. Если только они хотели лишь сделать вид, что заботятся о благе ребенка. У них могли быть на то свои причины.
На лице Уэбберли отразились охватившие его чувства.
— Ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Подожди, когда у тебя появятся собственные дети, тогда поймешь, что чувствует родитель. Хотя нет, не жди. Я сам скажу тебе. Родитель готов убить всякого, кто хотя бы косо взглянет на его ребенка.
И чем больше информации поступало об обстоятельствах этого ужасного дела, тем сильнее горело в душе Уэбберли это чувство — готовность убить. Потому что он не мог не видеть своей Миранды в столь не похожей на нее бедняжке Соне. В те дни Рэнди радостно топала ножками по дому с неизменным потрепанным зайцем под мышкой. Уэбберли стал во всем видеть угрозу для нее: в каждом углу таилось нечто, что могло заявить на нее права и вырвать из его груди сердце. Вот почему он хотел отомстить за смерть Сони Дэвис — для него это было средством обеспечить безопасность дочери. «Если я поставлю ее убийцу перед судом, — говорил он себе, — то тем самым куплю защиту Бога для своей Рэнди, заплачу за нее твердой монетой собственной праведности».
Конечно,
Непосредственных свидетелей преступления не было, не имелось и прямых улик, что беспокоило Лича, но Уэбберли не волновало ни в малейшей степени. Сцена преступления рассказывала свою повесть, и Уэбберли понимал, что сможет использовать эту повесть для поддержки теории, которая сама напрашивалась следователям. Во-первых, была ванна с перекинутым через нее столиком из нержавейки, на котором были аккуратно разложены вещи, что красноречиво свидетельствовало о лживости заверений няни в том, что она прибежала после минутной отлучки и нашла свою подопечную под водой и что потом, зовя на помощь, она пыталась вытащить девочку и вернуть ее к жизни. Во-вторых, были лекарства — целый шкафчик лекарств — и объемистая история болезни, которые рассказывали о том, сколь труден был уход за ребенком, страдавшим недугами, как у Сони Дэвис. Также были споры между родителями и няней, о которых упоминали многие обитатели дома на Кенсингтон-сквер. И были показания самих родителей, их старшего ребенка, бабушки и дедушки, гувернантки, подруги, которая должна была подтвердить телефонный разговор с няней в момент несчастья, и жильца (кстати, единственного человека, который всячески уклонялся от какого бы то ни было обсуждения немецкой девушки). И самое главное — была сама Катя Вольф, ее первоначальное заявление и затем ее невероятное и упорное молчание.
Поскольку она отказывалась говорить, Уэбберли приходилось полагаться на слова тех, кто жил рядом с ней. «Боюсь, в тот вечер я ничего особенного не заметил… Конечно, иногда возникала определенная напряженность в ее отношении к ребенку… Ей не всегда хватало терпения, но и обстоятельства были крайне тяжелыми… Сначала она очень старалась угодить… Между ними состоялся неприятный разговор, потому что она в очередной раз проспала… Мы решили уволить ее… Она сочла это проявлением несправедливости по отношению к ней… Мы не хотели давать ей рекомендательное письмо, потому что не считали ее подходящей кандидатурой для няни». Вот так, если не из слов самой Кати, то из слов остальных участников событий, возникало общее представление о взаимоотношениях и характерах. На этой основе сама собой выстраивалась история — мозаика, собранная из кусочков виденного, слышанного и выводов из того и другого.
— Это дело все еще довольно слабое, — как всегда уважительно заметил Эрик Лич в перерыве слушаний в суде.
— И все-таки это дело, — ответил Уэбберли. — Пока она держит рот на замке, она делает за нас половину работы. Практически она сама подписывает себе обвинительный приговор. Неужели ее адвокат не сказал ей этого?
— Пресса буквально распинает ее, сэр. В газетах печатают запись заседаний, и каждый раз, когда вы, рассказывая о ходе следствия, говорите, что она «отказалась отвечать на вопрос», складывается впечатление…