Предсмертные слова
Шрифт:
«Умирающему человеку ничего не даётся с легкостью», — объяснил своему внуку Темплу БЕНДЖАМИН ФРАНКЛИН, великий американец. Это когда тот попросил деда повернуться в постели на другой бок, чтобы ему легче дышалось. И, с трудом повернувшись на другой бок, Франклин сказал: «Скоро боль оставит меня навсегда». Он чувствовал приближение смерти и ждал её как избавление от страданий. «И это к лучшему: что такое боль в сравнении с радостями вечности?» Потом попросил дочь: «Застели мне свежие простыни, я хочу почить достойно». Дочь запротестовала: «Ты проживёшь ещё немало лет, отец». — «Надеюсь, что нет», — просто ответил ей Франклин и закрыл глаза. Рука, так много лет не знавшая отдыха, упала на свежие, только что застланные простыни.
«Тяжело умирать, легко умереть», — признался жене Екатерине Петровне интереснейший русский живописец и замечательный мастер портрета МИХАИЛ ВАСИЛЬЕВИЧ НЕСТЕРОВ, который всю жизнь боялся «жизни во что бы то ни стало». Ещё раз попробовал он приподняться на постели в палате Боткинской больницы и добавил: «Заживаться нам, старикам, не следует. Умирать пора, а вот с природой жалко расставаться».
«Не
И самому могущественному человеку своего времени, крупнейшему финансисту, банковскому гению и промышленнику ДЖОНУ ПИРПОНТУ МОРГАНУ старшему тоже не лежалось: «Поднимите меня из постели», — просил он среди ночи окружавших его врачей и сиделок, хотя никого уже не узнавал в лицо. «Поднимите меня и отведите в школу», — настаивал Старик, как звали его за глаза. Он лежал в шикарном, излюбленном им номере «Гранд Отеля» в Риме, своём любимом городе. Доктор прописал ему строгую диету — овсяный суп и рубленое мясо, — но он уже не мог проглотить и кусочка и просто уморил себя голодом. Около полудня Пасхального Воскресенья Морган открыл свои сорочьи глаза, посмотрел на дочь Луизу ясным взглядом, в котором не было и следа боли, немощи или старческого маразма, и произнёс: «Моя дорогая Салли Вест…» И вслед за этим впал в кому. Конец наступил в понедельник, 31 марта 1913 года, ровно в полдень. Раз или два Морган улыбнулся, попробовал было поднять правую руку на грудь, но она беспомощно падала на простыни. Сообщение о смерти попридержали от журналистов на несколько часов, пока не закрылись фондовые биржи. На следующий день, 1 апреля, курс акций в Нью-Йорке резко пошел вверх, а флаги на здании биржи на Уолл-Стрит, наоборот, опустились. (Никакой Салли Вест в жизни Джона Моргана никогда не было. Вернее сказать, была. В семейном архиве Морганов сохранилось письмо, которое маленький Джонни написал с Азорских островов своему дедушке. В письмо был вложен маленький листок бумаги с нарисованной на нём толстой жёлтой канарейкой. А внизу подпись, сделанная нетвёрдой детской рукой: «Вот это — моя дорогая Салли Вест. Благодаря ей, мне здесь не так одиноко»).
И немецкий философ ФРИДРИХ ШЕЛЛИНГ тоже захотел взглянуть на горный альпийский ландшафт в окрестностях швейцарского курортного городка Рагац: «Подвиньте кровать к окну». Лежал он безмолвно и смотрел в окно. Затем поправил подушку и закрыл глаза. «Смотри, как он спокойно спит», — сказала жена Паулина, обращаясь к своей сестре. Та ответила: «Это уже вечный сон».
И писатель АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ ГРИН (ГРИНЕВСКИЙ), умирая от скоротечного рака в маленьком саманном домике с земляным полом на окраине Старого Крыма, тоже попросил жену, Нину Николаевну: «Подвинь меня поближе к окну». Из распахнутого настежь окна, куда заглядывала зелёная ветвь сливы, «полезный, но вечно голодный сказочник» смотрел на далёкие Крымские горы, вдыхая последние глотки воздуха. Потом два раза коснеющим языком попросил: «Курить… Курить…» Затянулся раз-другой и сказал: «Теперь всё хорошо… Только вот не люблю я его. — И пальцем ткнул в старый будильник. — Он не возвращает нам прожитых мгновений… и приближает конец…» Нина Николаевна плакала и гладила его пальцы, а Грин улыбался и перед концом успел сказать: «Спасибо, милая…» Его последняя книга «Автобиографическая повесть», только что доставленная почтой от издателя, выпала у него из рук. Грин приподнял голову, затем вновь уронил её на подушку и уже затуманенным взором уставился на сливовую ветвь в окне. Последним его словом был не то стон, не то тяжёлый шёпот: «Помираю…» Говорили и другое, будто бы последним его словом было «Зурбаган» — имя вымышленного Грином города, в котором герой рассказа «Зурбаганский стрелок» хотел окончить свою жизнь, где он её и начал.
И «красный генерал» Италии и генерал-аншеф Парижской Коммуны ДЖУЗЕППЕ ГАРИБАЛЬДИ, урождённый ЖОЗЕФ-МАРИЯ, попросил жену Франческу Армозино: «Подвинь меня поближе к окну, хочу посмотреть на вечернее небо и море». И долго смотрел на силуэты военных кораблей, стоявших на якоре в водах голого скалистого островка-рифа Капрера, у побережья Сардинии. Сюда старый солдат и моряк спокойно, после одержанных побед, удалился с одним мешком бобов, отказавшись от мешков с золотом, и доживал последние дни свои в маленькой усадьбе, в сложенном из простого бута доме в три комнаты, разбивал гряды и сажал картофель. Но вот две черноголовые птички-славки, севшие на подоконник спальни, отвлекли его. «Не гони их. Пусть сидят, — сказал Франческе „старый лев Капреры“. — Может быть, это души умерших дочерей моих прилетели забрать и меня». Потом произнёс названия двух итальянских городов, по-прежнему оторванных от Италии: «Тренто… Триест…» И с этими словами освободитель и создатель единой современной Италии испустил дух. На могилу его возложили трёхтонный кусок скалы необработанного гранита с изображением пятиконечной звезды и одним словом «Гарибальди». Ни даты, ни фразы.
И нелюдимый нищий французский философ,
Вот и ЭРНЕСТ БЕВИН, бывший министр иностранных дел Великобритании и лорд хранитель печати, неизлечимо больной сердечным недугом, сказал: «Хочу выйти погреться на солнышке. Возможно, на солнце мне станет лучше. А через пару недель махну на Канарские острова». На улице было холодно и ветрено, и личный секретарь Бевина попробовал отговорить шефа: «Вам бы вернуться в спальню, выпить чашку горячего чаю и прилечь». — «Ну, уж нет, — отмахнулся тот. — Лучше загляну-ка я в последний раз в курительную комнату. А завтра пойду на футбол — на Уэмбли играют сборные Англии и Шотландии». Позже он всё же послушался секретаря, уединился в спальне своей резиденции Карлтон Гарденс, где работал в постели с официальными бумагами, и умер ещё до того, как доктор и жена смогли помочь ему. В стиснутом кулаке его зажат был ключ от красного ящичка с секретными документами.
И великий артист немого кино РУДОЛЬФО ВАЛЕНТИНО тоже. «Не задёргивайте шторы на окнах, — попросил он, лёжа на койке нью-йоркского госпиталя. — Хочу видеть солнце». Но неожиданно заключил довольно бессвязно: «Не беспокойтесь, шеф, всё будет в порядке». И умер от разрыва аппендикса. Толпы женщин в трауре тотчас же осадили госпиталь. В ужасной давке ежеминутно кто-нибудь из поклонниц Валентино падал в обморок. Многие были затоптаны конной полицией. Одна девушка наложила на себя руки. За гробом Валентино шла стотысячная толпа. Итальянские фашисты прислали было почетный караул своему земляку, но антифашисты его разогнали. Уборщики подбирали с мостовой потерянные туфли, шляпки, зонты и оторванные рукава. Не успели предать прах артиста земле, как сразу же объявились десятки женщин, наперебой примерявших на себя титул его вдовы. Оставаясь одиноким при жизни, Рудольфо, «лёгкий поцелуй, вздох флейты», после смерти стал предметом их торга.
И немецкий публицист ЛЮДВИГ БЁРНЕ, одинокий изгнанник в Париже, захотел перед смертью увидеть солнце: «Отдёрните, пожалуйста, занавески», — попросил он доктора. Сел в постели, загляделся на светило и попросил цветов. Ему подали букет левкоев. На вопрос доктора «Есть ли у вас сегодня вкус?» он ответил шутливо: «Никакого, как и в немецкой литературе», после чего пожелал послушать музыку — во всей квартире оказалась лишь музыкальная табакерка. Под простенькую деревенскую мелодию этого бесподобного инструмента смерть тихо, почти незаметно, подкралась к неутомимому борцу.
И первый настоящий король английской нации ГЕОРГ ТРЕТИЙ, признанный невменяемым и потому отстранённый от власти, тоже захотел побывать перед смертью на природе и попросил вывести его из Виндзорского королевского замка, служившего ему местом домашнего заточения. С августейшего пациента, лишившегося к старости рассудка, сняли смирительную рубашку, и слуги под руки вывели его в сад. «Посмотрите, цветут ли ещё кусты шиповника?» — вдруг спросил Георг, давно потерявший зрение… «Здесь только один куст, Ваше Величество», — ответил подоспевший садовник. «Один, — прошептал король, прозванный подданными „фермером Джорджем“. — Значит, ветки наконец-то сплелись, и в следующей жизни мы будем вместе…» Больше рассудок не возвращался к королю. Вечером, накануне смерти, слуги, явившиеся раздеть его на ночь, не нашли Георга в спальне. Он сидел на престоле в парадной зале в раззолоченном мундире и со звездой ордена Подвязки на груди. «Ваше Величество, уже десять часов, пора в постель». Георг расхохотался: «Нет, нет! Зовите дам! Я протанцую с ними джигу… Только смотрите, не проболтайтесь королеве». Потом вдруг вскричал: «К оружию! Все к оружию! Пора покончить с этим дерзким народом! Вот они, мои воины! Нет! Со мной не сделают, что сделали с Людовиком Шестнадцатым! Нет! Нет!..» И король храбро проскакал по зале верхом на своей трости, крича: «Солдаты! Я доволен вами! Нас ждут новые победы!» Слуги схватили его. Он бился в их руках и плакал. Его вновь облачили в смирительную рубашку и принялись, по варварскому обычаю того времени и той страны, лечить хлыстом. Особенно усердствовал в этом придворный врач Уиллис. Последние 58 часов жизни Георг просто без умолку молол всякую чепуху, вроде: «Вольтер — чудовище, а Шекспир — вы хоть когда-нибудь ещё читали такую жалкую ерунду? Что? Что? Что вы думаете? Что? Разве это не жалкая чепуха? Что? Что?» Умер Георг в Рождество 1819 года на кровати, больше похожей на офицерскую походную койку, столь же узкую и неудобную, даже без подушки, без конца повторяя: «Что?.. Что?.. Что?..»