Придурок
Шрифт:
И потом…
А потом у меня будет болеть и мозжить левый висок, тот, по которому мне врезали в апреле. Он будет стонать от боли, мешая понять что-то и даже мешая о чём-то подумать, и единственное, что останется во мне — это желание, какого угодно, конца, и я буду жить в оцепенении, дожидаясь конца. Какого угодно, но конца. Мне повезёт, и я неожиданно словчу, но это не решит ничего, и я буду заторможен. Кажется, мозги мои будут заморожены, и я буду ждать день, а потом много дней ещё, а потом много недель ещё, а потом месяцев, а потом год. Буду ждать конца. И когда-нибудь он придёт.
А Проворов летел в визжащем колёсами по рельсам вагоне метро, смотрел на отраженные в окне лица пассажирок, не вглядываясь
Он был недоволен собой. Он был недоволен собой, потому что, как всегда, говорил не то, не о том и говорил не так, как нужно бы. Потому что смысл терялся в произнесённых словах. Потому что… потому что… нужно владеть особым даром, которого у него нет. Этот дар: быстрота реакции в диалоге, а он тугодум, которому надо много времени, чтобы найти те слова… чтобы одеть мысль в такие слова…. Чтобы выразить мысль словами и быть понятым. Понятым?.. или для того, чтобы уяснить и понять собственную свою мысль…
Уяснить и понять. Да. Пожалуй, это так. Уяснить и понять собственную свою мысль. Осознать её. Но для чего? Только для того, чтобы донести её до другого, до собеседника? Ведь всё то, что происходило в его голове, не требовало оформления, материализации в словах не требовало. Это был просто мысленный поток, который не требовал слов, понятий. Слова только мешали словно, слова лишали мысль эластичности, огрубляли и тормозили её движение. Слова врывались только, как метки, обозначающие путь, но само движение, вся динамика вербальная, казалось, обходилась вообще без опоры на вторую сигнальную систему. Это, как погружение в музыку. Где есть чувства, которые куда более значительны, чем те слова, которыми мы пытаемся описать их. И в этом крылось глубокое противоречие; противоречие, которое принял он на себя сам, правда, неосознанно, потому что нельзя заниматься словесным творчеством, заниматься творчеством литературным и обходиться без слов…
Да, да — так всё и было: когда он садился перед чистым листом бумаги, то слова сковывали его, он чувствовал, что не может справиться с их неповоротливой грубой структурой, которая… в которую никак не вмещалась мысль, потому что она имела много оттенков и смыслов, она была многозначна.
«Вот-вот, оттого, верно, и писал такими огромными «периодами» Лев Николаевич: ему надо было показать развитие душевных движений безуховых, Левиных, болконских… И он писал слова, которые не могли передать истинное состояние персонажей и, чтобы оживить, добавлял оттенки, приближая персонажи к живой жизни, преодолевая материю слов…»
«Я же не о революции и не о социализме, я же о другом говорил и думал».
Но отчего же? Откуда взялось это другое?
Верно, это я повернул вечный ход его мыслей, задав вопрос о семье, об отце, и он, как всегда, не замечая этого своего движения, пошёл в мыслях по другому кругу, в котором был и отец, и совнархоз. Но завод, совнархоз и Хрущёв — это всё были мысли об отце, и из этих мыслей проистекали. Он неожиданно понял, что знает о нём больше, чем считал до сих пор. Эти знания неизвестно откуда взялись в его голове, но как-то туда попали, и сейчас стали осознаваться вдруг. Верно, были какие-то разговоры в семье, им не замеченные, им неосознанные, но оставившие след и сейчас всплывшие в его сознании знаниями, которых вроде и не было никогда.
Придя в общежитие, он поспешил сразу к столу и положил чистые листы перед собой под освещенный настольной лампой конус, но спохватился вдруг, потянулся рукой к полке, чтобы исполнить уж свой принятый ритуал: взял свою толстенькую книжицу в руки, огладил гладкую крышку переплёта и даже прижал к груди, словно молитву прошептал что-то
В этот раз он не думал ни о рассказе, ни о повести, ни о романе — он боялся растерять вдруг обнаруженные в себе знания, он хотел их записать, только записать, чтобы потом можно было подумать над ними, подумать над ними специально, а потом как-то слепить их, как-то, как сможет… Конечно же, он сможет, потому что это своё, потому что это близкое.
«Хм, интересно, как это могло произойти, что мама с папой встретились?» Он вдруг подумал, что та мама, которая была девочкой, а потом девушкой Тамарой, была не то что незнакома ему, но была и вовсе непонятна. Непонятно и то, как это могла дочь портного — девочка из провинциального, ещё довоенного, Суздаля — догадаться поступать в Московский энергетический. Почему энергетический? Вообще не понятно, как красивые милые девочки выбирают себе такие грубые профессии. Что за нелепость?! Что движет ими: знание или абсолютное безразличие к своему будущему? Как могла умненькая и хорошенькая Рая Мижерова догадаться поступить в институт стали и сплавов? Как?
Но мама!..
Они с отцом познакомились странно. Это была их романтическая история, или она такой только казалась Проворову? Они жили в общаге в Лефортово, и соседка Таня Ливанова сказала: «Знаешь, тут приходил Алексей (она назвала фамилию и стрельнула непонятно глазами), он сказал, что пришёл звать тебя в ЗАГС. Завтра опять придёт. Ха!» — сказала она.
«Разве вы знакомы?» — сказала она.
«А я и не знала», — сказала она. И ещё раз сказала:
— Ха!..
А они знакомы и не были. И может, Алексей тот смущался и не знал, как подойти к девушке, а может, был слишком уверен в себе… Но — чего не знаю, того не знаю: просто она была красивая девочка, высоколобая и с блестящими глазами, и ещё она была худенькая-худенькая! — ну, тополёк, да и только (это мама-то!), и у неё была такая походка, что даже в тапочках был слышен каждый шаг: «Тук-тук-тук». Она ходила в полосатой футболке с распашным воротом, и футболка всю её обтягивала, показывая девичью её прекрасную худобу. Ах, какая она была! Ах!
А волосы её были подстрижены коротко и крылом на левую щеку спускались. (Прелесть, что за мама!) Ну, как такую не заметить! Как не мечтать о такой! Вот он и заметил. И выбрал — её.
Скажу про неё больше, скажу, что в голове моей никак не укладывается — это опять возвращаюсь я к выбору будущей профессии девчонками. Представьте, она, будущая его мама, до энергетического пыталась поступить в лётную школу. Я этого не понимаю! Не понимаю!..
Её только из-за роста не взяли: ноги до педалей управления не доставали. А то бы взяли… И ни Виктора, ни Петра никогда бы уже на свете не было. Другая судьба!..
Подумайте только, чистая случайность!
И я вот сейчас думаю, какая трагедия была бы для всех для нас, если бы не встретился Алексей этот Проворов с вертихвосткой своей Тамарой. Ей, видите ли, летать охота!.. А?!.
Пётр об этом её порыве узнал, когда сам в планерный кружок стал ходить. А стал ходить он не от того, что небо ему так уж нужно было, а «за компанию». Как и я, только у меня магнит посильнее был: очень уж поближе к Оле Щуровой хотелось мне быть. А, вообще-то, всех Володька Матвеев завлёк. Он для себя решил, что космонавтом обязательно станет, и, правда, говорят, что стал, но там, в отряде космонавтов ему не очень-то работа понравилась, и он ушёл в летчики-испытатели. И стал Героем. Но это было уже потом. А тогда в кружке были друзья-приятели: Толя Логинов, Валька Заугольников, Проворов, я, Оля, Володя. И нам, чтобы после нас до полётов на планере допустили, нужно было хотя бы один раз прыгнуть с парашютом. И я прыгнул, и Оля прыгнула, и Проворов прыгнул, и мы из кружка ушли.