Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Как-то Шанский выбрал момент, спросил. – Роман Лазаревич, вы-то сами понимаете «Чёрный Квадрат»? Если понимаете, то как?
Роман Лазаревич ответил на удивление умно, ёмко. – «Чёрный Квадрат», – сказал он, – это, конечно, перчатка, брошенная всем иллюзиям живописи, но главное в другом, «Чёрный Квадрат» – это Великое Ничто, образ того, что нас ждёт после смерти.
Вот так-то! Непрост был Гаккель, совсем непрост.
На протяжении долгих и тёмных лет Гаккель упрямо верил в покорение больших пространств, в идеале – всей-всей планеты, он звал архитектуру к преобразующей жизнь масштабности, ради грядущего торжества её переступал даже родовые признаки высшей простоты – прямой угол, прямую линию: альбом венчала концептуальная перспектива с птичьего полёта – змеевидный, извивавшийся меж купами озеленений, фабриками-кухнями, стадионами,
И всё же увещевания Гаккеля, хоть и усиленные речевым напором, блеском бараньих глаз, именно в присутствии мемориального, призванного распалять и ориентировать студенческую фантазию фотоальбома не убеждали. Какой упёртый! – расхваливать композиции из серых бетонных ящиков тридцатилетней давности, когда на глянцевых страницах иноземных журналов новюсенькие билдинги слепили стеклом, сталью… А ведь Гаккель в шутливой студенческой классификации, поделившей институтские массы – прежде всего, преподавателей – на «леваков», двигавших жизнь и искусство вперёд, и «моржей», душивших новации, был отнесён к явным «левакам», в идейных спорах момента он, несомненно, держался левого фланга, если, конечно, у гурьбы мог быть фланг.
Само-собой, кличку гуру-Гуркин придумал Шанский.
Страстный бильярдист… иссушенный куревом, провонявший табаком, последнюю папиросу в пачке клал за ухо, предпоследнюю прикусывал, а пачку комкал и растерянно озирался, не знал, куда выкинуть… На тщедушной фигурке – ковбойка с чёрным коротким галстучком, старый мешковатый костюм с навсегда приколотыми над кармашком пиджака орденскими колодками. Солдатом-пехотинцем войну, как говорил, от звонка до звонка протопал. На ежегодных торжественных вечерах двадцать третьего февраля басил Нестеренко, звенел голосок Лидочки Клемент, но на сцену неизменно взбирался и Гуркин. Старательно откашливался, хрипло пел «Соловьёв», «Землянку», после концерта, приглашая на танец, неловко кланялся какой-нибудь угреватой, в миг делавшейся пунцовой первокурснице и щёлкал каблуками, что вовсе получалось комично, учитывая его отнюдь не кавалергардский облик.
Да уж… Хорош Олег Иванович! Вот Доброчестнов действительно – Олег…
Гуркин сделал себе имя на солидных, под классицизм, домах с необитаемыми башнями-бельведерами, украшавшими социалистические проспекты, за пригородный вокзал с гротами, спроектированный в соавторстве с Нешердяевым, был удостоен Сталинской премии третьей степени. Талантливый имитатор, знаток Золотого Сечения, влюблённый в итальянское возрождение и русский ампир, Гуркин бредил Флоренцией, мысленно исходил все её улочки, мосты. Но если флорентийские памятники, оставляя ему лишь сентиментальный навар, маячили где-то там, за железным занавесом, как светочи желанной, но физически недоступной ему гармонии, то петербургский ампир был её освоенным филиалом.
Гуркин, однако, вынужденно отказался от проектной практики в пользу преподавания, «Постановление об излишествах» заставило – не мог заставить себя проектировать без ордера, катехизиса Золотого Сечения… стыдился голых фасадов.
А в институте не успел оглядеться, избрали на новенького факультетским парторгом, его принялся изводить, песочить Сычин, скорый на расправы, зычный институтский парторг, главный –
Ко всему за ним числился грешок, сболтнул по идейной ли незрелости, глупости что-то в защиту врагов народа, сидел в лагере до войны. Такое клеймо… хотя на фронте искупил вину кровью, был восстановлен в партии.
И неуютно чувствовал себя Гуркин в руководящем кресле, до чего неуютно! Беспартийный Гаккель на заседаниях кафедры из кожи вон лез – поддерживал, даже приветствовал «Постановление об излишествах», а Гуркин о Хрущёвском «Постановлении…» и двух добрых слов не умел связать, как если бы он, парторг идеологического факультета, расходился с линией партии.
Передвижка стульев, указание приглушить музыкальные подвывания радио, сменившие вполне благозвучных Рудакова с Нечаевым… Ассистент Гуркин усаживался за подрамник.
Усаживался, опасливо косился на голых девиц из «Пшекруя», фривольным иконостасом накнопленных в стенной нише; как нарочно перед комиссией, засылаемой в очередной раз Сычиным…
На стенде наглядной агитации – только Хрущёв с Булганиным на слоне…
Студенток мало на консультации… ну да, многие из лучшей половины усвистали на Московский вокзал встречать Жерара Филипа.
– Нет, двух элементов композиции недостаточно! – Гуркин усаживался поудобнее, – с чего начинается ритм? – число «3» было для Гуркина священным, не потому, что Бог любил троицу, потому, что с него, этого числа, начинался ритм, – возьмите любой памятник классицизма с тремя композиционными элементами – центральный портик, два боковых… Шанский, отгороженный высоким подрамником, выкрикивал, что ритмика классицистских памятников с трёх начинается и тремя кончается, Художник, пока Гуркин утомительно искал и выкладывал возражения, вовсе не убедительные, успевал перещеголять Ленгрена с его многосерийным комичным профессором Филутеком, набрасывая историю-комикс в карикатурах, иллюстрировавшую педагогические злоключения Гуркина; впрочем, напряжение разряжал ангельский голосок Робертино Лоретти… Заводя скрытую, как наивно надеялся Олег Иванович, но прозрачную для всех полемику с Гаккелем, который уже наследил прямоугольниками, кубиками и стрелочками, указывавшими на наличие между прямоугольниками и кубиками функциональных связей, Гуркин для разминки и в назидание мастерски рисовал на клочке кальки придуманного Леонардо человечка с пропорциональными делениями, заключённого в круг. Затем, всякий раз наново мучаясь, вперялся в студенческий чертёж: что за дом безродный такой, без центра, без крыльев, удлиняй хоть до Бологого, хоть до Москвы. Или отрезай в любом месте, как…
– Как колбасу, – ввёртывал, высунувшись из-за подрамника, щедрый на ядовитые подсказки Шанский и вроде бы невзначай доставал из стола в пику Леонардовскому человечку другого, Корбюзианского, с членениями модулора в виде вертикальной линейки, а Гуркин, с досадой махнув рукой, отправлялся дымить на лестницу, где мог битый час пичкать фронтовыми анекдотами салагу-вохровца, переминавшегося у запретного для посторонних входа на военно-морской факультет береговых укреплений.
Не забыли? Провалив рисунок, непризнанный гений штриховки, всплыл как раз на этом, расположенном за бронированной дверью засекреченном факультете.
Частенько в затемнении коридора Соснин, прижавшись к стене, пропускал строй стриженых под нуль розовощёких курсантов в сизых линялых робах.
Если не грозил окрик мичмана, Филозов корчил отчаянно-забавные рожи, бывало и выскакивал из рядов, вцеплялся Соснину в плечи.
Подпрыгнув, смешно сучил ногами в тяжеленной кирзе, надавливал мускулистым торсом, тряс, тряс и закатывал глаза так, что в прорезях век жутко голубели белки. Когда зрачки возвращались на место, Филозов выдыхал горячие проклятия муштре, гуталиновому духу казармы. Он словно затевал с Сосниным болезненное соревнование – ревновал, улучал минутку, чтобы глянуть на проекты пока что удачливого соперника. Однако, соревнование так соревнование! Верил, что время его придёт; хвастал собственными спортивными, учебными успехами и – с разбойным посвистом бросался догонять топавшее отделение.