Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Как течение от следствий к причинам, – сообразил Шанский, заставив Гаккелевского сынка, которому всё уже было ясно, пригасить ехидство во взгляде.
– Отлично! – похвалил лектор, – тем самым…
– И удастся увидеть антимир, где время обращается вспять, увидеть пространство антимира, если посмотреть в зеркало? – переспросил Соснин.
– Не совсем так! – засмеялся лектор, снова огладил причёску, – хотя вы близки к спорной истине, близки. По Козыреву мир с противоположным течением времени действительно равносилен нашему миру, отражённому в зеркале…
Юный Гаккель кивнул, лектор скосился на часы.
Нешердяев возвращался из заграничных
Облачённый в просторную блузу со щеголеватыми кожаными заплатами на локтях, Виталий Валентинович по своему обыкновению оттенял вольностями одежд серьёзность мероприятия.
Подача!
Кафедральный обход!
Кто-то домывал, смывал, кто-то прилаживал последний подрамник, подпирал кое-как шаткую выставочную конструкцию, грозившую разлететься с постыдным грохотом, а они уже покинули кафедру.
Отклячив круглый задик, выпятив самую соблазнительную на факультете грудь, помахивая незаполненной ещё ведомостью, вышагивала лаборантка Зиночка.
За ней – сосредоточенный Нешердяев.
А чуть сзади – свита доцентов, старших преподавателей и ассистентов; пыхтел, стучал толстой тростью Гаккель, докуривал на ходу Гуркин…
И тянулись пустые часы, пока Нешердяев дотошно смотрел проекты, копался в мелочах, выслушивал мнения справа, слева. Коллеги к концу обхода валились с ног, он, как всегда, оставался свежим, будто б поиграл в теннис и уже принял душ.
В отличие от Нешердяева, гурьбу преподавателей архитектурного проектирования внезапная смена курса повергла в растерянность. Хрущёв повелел бить поклоны новым богам, а где молитвенник?
На Гуркина временами было жалко смотреть.
Зато Гаккель… его, единственного на кафедре, распирала идейная отвага, на него и сам Нешердяев с опаской посматривал.
– Твори, выдумывай, пробуй, – картаво напевал Шанский, в бодром маршевом темпе домывая дом-аквариум с невиданным козырьком… причуда времени! Идеологическая борьба, как водится, обострялась, но сдавали проектные экзамены по шпаргалкам загнивавшего Запада.
Ещё только оперялись стайки фарцовщиков, на стиляг по-прежнему устраивали облавы, но будущие зодчие, листая заграничные архитектурные журналы, точно по каталогам, подбирали модные буржуазные одежды к социалистическим по содержанию проектам.
Да, в гурьбе наставников, преимущественно растерянных, выделялся старший преподаватель Гаккель, которого резкий разворот окрылил.
Уважаемый педагог-методист, без защиты диссертации упорно шедший к доцентской должности, оказывается, более двадцати лет прожил почти что в подполье – да, сбережённый Богом и собственной осторожностью, он долго утаивал свою причастность к художественному взлёту Витебской школы, лишь после «Постановления…» вспенился воспоминаниями о революционных подвигах формотворчества; и с какой возбуждённостью, устремлённой в будущее, вспоминал! – неужто иудейские мечтания черпали энергию из русской сказки?
Полётами над избяными крышами волооких влюблённых, зелёнобородых старцев и коз в ту оттепель ещё не пришла пора восторгаться. К тому же полёты те были плодами одинокой фантазии, буйствами исключительно живописными. Зато высшая простота, завещанная супрематикой творившим новый мир массам, геометризм и герметизм, которые, собственно, и покорили юного Гаккеля, – он сколачивал подрамник, растирал белила и сажу для «Чёрного квадрата на белом фоне» – пробивали долгожданную прямую стезю не только станковому, но – прежде всего – жизнестроительному искусству.
Кряжистый, со складчато-багровой шеей, массивной головой в седовато-рыжих, свалявшихся на затылке в артистичную гриву космах; жирная щека с постоянной пятнисто-красной шероховатостью, раздражение от бритья… Тяжело дыша, весомо опираясь на толстую суковатую трость, помогавшую усохшей ноге, он бойко перемещался в хаосе столов, чертёжных досок, рулонов старых отмывок, обживаемых тараканами.
Едва ли не каждую консультацию Роман Лазаревич Гаккель посвящал славным словам и делам расцветшего на местечковом гумусе русского авангарда, жаловался, пусть и понизив голос, на варварскую расправу, горечь забвения… доказывал хронологическую бесспорность отечественных приоритетов, верил, что развитие доморощенных идей, а не обезьяньи подражания заграничным, давно предавшим чистые заветы нового движения композиционным вывертам, сулило родимой, социально перепаханной почве достижения всеобщей функциональности. Заодно он дулся на все ренессансы-барокко-классицизмы, клокотал, как вулкан, пыхтел, сипел, как вскипающий самовар – не хватало только, чтобы фальшь, напыщенность исторических стилей с их преступной орнаментальностью обольстили ещё и двадцатый век.
Паузы выдавались, если он вдруг напарывался на элементарную нерадивость; всё громче пыхтел, сопел, обиженно опустив глаза. Потом менял пластинку и шумно гордился сыном Феликсом, призёром школьных, затем и студенческих физико-математических олимпиад… все ждали, когда гордость вскипит, Гаккель вытащит альбом.
И он вытаскивал, открывал.
Задумчиво замолкал.
На обороте альбомной обложки, под вырезанным из старой газеты заголовком «Утвердители нового искусства», было наклеено мутное фото; юный Гаккель сидел спереди, с краю, сзади, по обе стороны центральной двери, стояли в белых одеждах барышни, в тёмных – моложавые мужчины, среди них властной осанкой выделялся Малевич.
– Правда ли, что в гробу Малевич лежал в огненно-красных ботинках? – вылез уже на первом альбомном сеансе Шанский.
– Правда, Казимир Северинович любил три цвета, белый, чёрный и красный, мы, его соратники, исполнили последнюю волю…
Гаккель называл фамилии соратников. – Коган, Суетин, Магарил, Чашник… готовясь перевернуть страницу, не скрывал величавого изумления тем, что они умерли, а он, единственный, жив.
Да, не в пример жалкой папочке и смятым разрозненным пергаментам Зметного, у Романа Лазаревича был тщательно собранный и оформленный им альбом с фотосвидетельствами дерзаний, педантично подклеенными газетно-журнальными откликами, доносившими дыхание свободы, которую вскоре придушил Год Великого Перелома. Эту отрецензированную увесистую персональную выставку Гаккель, не жалея больную ногу, постоянно таскал с собой в старинном портфеле с двумя лязгавшими замками; он и впрямь когда-то лихо, на загляденье дерзко компоновал – продолговатые параллелепипеды безупречно врезались в кубы, как на наглядном пособии… он остро чувствовал красоту абстрактных форм! Гаккель, вернейший ученик Малевича, принял его сторону в Витебской Народной Художественной школе, когда между фанатично-боевитым Малевичем и мечтательным Шагалом разгорелся конфликт. Шагал с позором для себя, комиссара искусств, покинул поле идейных битв, увёз в Париж свой романтический Витебск, а Гаккель в знак окончательной победы супрематики первым стал подписываться «чёрным квадратом» вместо фамилии и даже носил нашивку с квадратом на обшлаге; и потом, в Питере, Гаккель не вылезал из дома учителя на углу Исаакиевской площади и Почтамптской, хотел последовать за неистовым учителем в «Баухауз», не сложилось. Вскоре Гаккелю пришлось уйти в тень, ещё бы, ещё бы, именно он разрабатывал с Малевичем «архитектоны», супрематические модели социального города, которые вызвали гнев начальства; настал, однако, день, когда он нашёл в себе мужество выйти из тени – умер учитель, Гаккель нёс по Невскому его гроб.