Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Неведомый свет преобразует красочную палитру, – продолжил глухо вещать Бочарников, – а художник служит этому свету инструментом преобразований, он, художник, есть лишь оптическое устройство, которое притягивает и преломляет…
– Вы, Алексей Семёнович, не про магический ли кристалл? – не отрывался от лепки штришками ускользавшей улыбочки Люция Вера Шанский.
Бочарников, думая о чём-то своём, кивал.
– А… а структура кристалла – это внутренний мир художника, да?
– Да, – машинально улыбался… чувствовалось, мысли Алексея Семёновича на сей раз заняты чем-то другим; у него были бледные припухлые дёсны.
Раздавался грохот, лязганье ключей. Все, включая Бочарникова, интуитивно
Тютелька в тютельку напротив белой двустворчатой, с растрескавшимися филёнками двери класса рисунка, располагалась толстая железная дверь «Спецчасти», такая, какими оборудуют бункера или разделяют отсеки подводной лодки, только с узкой полочкой, над которой было врезано в дверь глухое, обитое жестью окошко.
Общение через окошко составляло лишь часть – причём, видимую часть – загадочной деятельности Сухинова.
Если редкий посетитель-проситель нажимал кнопку маленького, почти незаметного звонка, дверь не отпиралась, лишь окошко тихо приоткрывалось, мелькал узкий измождённо-жёлтый фас с неровными гнилыми зубами, костлявая жёлтая рука хватала принесённый листок, тут же, на полочке, ставилась печать или закорючка.
У Игната Константиновича, прозванного Игнатом Кощеевичем, короче – Кощеевичем, высоченного, сутуловатого, с длинной тощей шеей, армированной голубыми жилами, была маленькая птичья головка, очень подвижная – всё бы Сухинову увидеть, усечь; головка вертелась, как заводная. Возможно, Кощеевич пытался восполнить отсутствие одного глаза, правого, который у него, поговаривали, выбили на оперативном задании, при выслеживании в Латвии «лесных братьев», хотя именно мёртвый блеск стеклянного глаза, усиливавший сходство спецслужбиста с гротескно-суетливым чучелом, усиливал и впечатление какой-то особой зоркости.
Что же притягивало ищущий взор Сухинова?
Ох, идеологический факультет сулил неприятности всему институту, да ещё на факультете этом, заведомо опасном, была ко всему и сверхопасная зона, рисовальный класс с вереницей античных и ренессансных гипсовых слепков, а также литографским станком, объектом особенно острого внимания Сухинова, который, конечно, костьми бы лёг, но не допустил тиражирования крамолы.
Ох, не напрасно железная дверь в спецчасть располагалась напротив!
Как удалось подсмотреть однажды, пока Сухинов собирался захлопнуть с грохотом дверь, «Спецчасть» меблировали преимущественно стальные сейфы, на письменном столе хозяина – ни бумажки, только кружка. И было ещё два стула. Не исключено, что просиживавший весь рабочий день взаперти Игнат Константинович время от времени вытаскивал из сейфов секретные папки, вникал в донесения институтских сексотов, но, казалось, что он не работал, находился в засаде.
И внезапно раздавались грохот, лязг, словно начиналась танковая атака – фантастически ускоряясь, Сухинов выбегал с чайником в вытянутой руке, вбегал, вертя головкою, в рисовальный класс, тонкие морщинки, как ножки танцующего паука, прыгали вокруг рта, когда Константинович-Кощеевич на бегу что-то вполне бессмысленное – нальём из крана свежей водички, чайку согреем – прочирикивал тоненьким голоском; для внезапных набегов у Сухинова был безупречный предлог – не топать же по длинному коридору в уборную, к ржавому умывальнику, когда в рисовальном классе, рядышком, целых две фаянсовых раковины.
Учитель?
Нет, вечно пьяненький пожилой волшебник, поставщик
Вот клякса сорвалась с кисти, он подхватил лист бумаги и ну раскачивать, да так, что охристое пятно, растекаясь, обретало форму, и тут же Бочарников, быстро сунув кисть в рот, сглотнув краску, убирал сухим колонком с одной стороны пятна яркую жидкость, чуть распушивал, и – получалось осеннее дерево, которое трепал ветер.
Оптическое устройство, магический кристалл в действии.
По-Бочарникову искусству вменялось гнаться за мимолётным, ловить ускользавшие, будто блеск смальты, состояния души; из них складывалась мозаика. Хотя… мозаика – вещь прочная, капитальная, он в акварелях запечатлевал непрестанную цвето-световую текучесть.
Небо красило воду… вода отсвечивала.
Как он поэтизировал начало этюда! – трепет замысла и – утренняя влага бумаги, юная свежесть красок, лёгкая дерзость кисти.
Ради чего всё затевалось? Ради омертвелости итога? – загодя горевал Соснин.
А зря, зря горевал!
– Бог ли, дьявол – в деталях, упустишь впечатление-состояние, потом не вернёшь, – проборматывал Бочарников, кисть плясала по разбухшей бумаге: два-три укрывистых мазка, несколько точечных упругих касаний, достаточных для цветового брожения. – Искусство, живопись, изображая предмет, – бормотал в назидание тем, кто слышал, Бочарников, – возвращает сам предмет в потаённый момент создания, пытается заглянуть в палитру Создателя. Заглянув, дивится её провокативной неопределённости, соблазняется пересозданьем мира по-своему, и снова, снова… художник многократно возвращается в точку сотворения мира, не подозревая, что лишь достаёт из тьмы светокопии вариантов божественного замысла; искусство – это музей самопоблажек Создателя, дарованный им художникам непрерывный шанс на поправку. Под бочарниковской кистью, пока сам он что-то и вовсе невнятное бормотал, рождались сверкание речной излучины, блеск стёкол в почерневшей избушке, солнце, прокалывающее крону, и тут же – берег накрывался туманом, точно край этюда еле-еле матово светился из-под папиросной бумаги, акварель казалась пастелью. Бочарников, похоже, посягал на ауру предметов, ауру видимого мира, она была для него существеннее, чем сам отвердевший мир. Но как ауру не проворонить, схватить? Чтобы успеть за откровениями, которые улавливал глаз, Бочарников и писал по-мокрому, быстро, ловко зачерпывая кистью в ванночках цветную воду.
Наглядное волшебство называлось уже «Введением в технику акварели», считалось, что студенты, слушая объяснения, наблюдая, худо-бедно овладевали азами техники; получили странное методическое задание – написать избранные этюды по памяти.
– Брусничная вода закатов, рассветов, – издевательски мог зашептать Шанский, а бумага тем временем вздувалась, едва намеченная форма слизывалась сновавшей кистью, растворялась… Соснин плыл на плоту, объёмы и краски города смешивались от набеганий ряби, взбалтывались заменявшей весло доской и вдруг застывали, заблестев, словно покрытые лаком. Запоров этюд, Соснин его торопливо комкал, увлажнял другой лист для другой памятной картинки.
В стареньком мятом и перемазанном красками чёрном халате, добродушный, подвыпивший. Мохнатые брови, полуприкрытые, придавленные толстыми лиловыми веками, словно слипавшиеся глаза, пористый нос, пальцы, дрожавшие от алкоголя. Однако скрытые причуды природы сонные глаза, дрожавшие пальцы схватывали легко и цепко, и если вещь удавалась, даря краткое счастье, вздёргивалось веко, зрачок брызгал жёлто-зелёной яркостью, как инжирина, лопнувшая от спелости.
И на тебе, у Бочарникова-то всё в ажуре: белёсый, с взблескиваниями, плёс, обрыв в песочных проплешинах, пыльно-сизые баржи, рыжий дымок буксира.