Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Соничка, лекарство пора принять! – и в ложечку смешанную микстуру перелила, больная покорно разжала зубы; на подрагивавшей иссохшей руке Анны Витольдовны вздувались синевато-коричневые жилы.
– Это Илья Сергеевич, племянник Ильи, узнаёшь? Его прислали с нашей трещиной разбираться; Соничка выдавила слабую улыбку, глаз блеснул, и опять она отключилась.
– Всё-всё, садимся.
За стеной, вибрируя, загудела дрель.
– В молодости тело возносит, ублажает и красит, в старости измучивает – тут ноет, там колет, стреляет, из изношенного тела тщишься вырваться, как из пыточной камеры. Всё-всё, садимся, готова первая порция; и – тарелку со стопой блинов на стол.
– И уж точно лучше ноги протянуть сразу, чем угасать
Соснин опасливо пригубил наливку.
– Ой, для вас, наверное, это переслащённый морс! Лучше я самодельным ликёром вас угощу, по вкусу, крепости – настоящий «Бенедиктин», попробуете? Мне-то и рюмку нельзя нюхнуть, с ног свалит, я его для Кирилла Игнатьевича держала, и как забыла?! – картинно хлопнула ладошкой по лбу, – в основе водка, сахарный сироп, настой мускатного ореха, гвоздики, листьев мяты, корня дягиля. Мой дед в двух шагах от нас, на Подольской, владел фабричкой кондитерских и парфюмерных эссенций, я не забыла его рецепты и главное наставление – чем сложнее композиция, тем аромат тоньше! Анну Витольдовну сдуло к буфету. Качнувшись, ухватив дрожавшей ручкой за горлышко вычурный штофчик, вытащила фигурную пробку, наполнила рюмку пряной жидкостью; и пока Соснин маленькими глотками пил, приблизившись, на него смотрела, и он смотрел ей в глаза – выпуклые, они уже не блестели, как корбункулы, затянулись сеточкой трещинок, как древние черепки.
– Лифт сломан. На улице слякоть непролазная, потом – гололёд, песком не посыпают, дворники вымерли; пока до магазина или аптеки доковыляю, боюсь костей не собрать. А Соничке всё хуже и хуже, и нет лекарства, которое бы облегчило мучения, морковный сок выжимаю, кормлю жидкой кашицей, Лёничка Якобсон, как мог, заботился, но сердце у него расшалилось, недавно был тяжелейший приступ, Кирилл Игнатьевич Бакаев, верный друг, помогал, пока инсульт не разбил, бедняжка сам теперь один-одинёшенек, пасынок с женой, оба музыканты, эмигрируют, любимицу-болонку унесла чумка… о, он нас в курсе всего, что интересно, держал, просвещал, как мог, журналы, стихи Кушнера приносил, читали? Нравится? Как родниковый глоток, – и, понизив голос, – самиздат нам на папиросной бумаге перепадал, по пути к нам, Кирилл Игнатьевич обязательно батон покупал, за кефиром, если везло, выстаивал, объясните, бога ради, Илья Сергеевич, кефира мало, всем не хватает, почему же продают скисшим?
Не находя ответа, Соснин отглотнул самодельный «Бенедиктин».
– Кирилл Игнатьевич, блистательный танцовщик, лучший Ротбарт на Мариинской сцене, и – добрейший, мухи не обидевший, никого в беде оставить не мог. А его третировали, травили! После парижских гастролей, когда Рудик на глазах изумлённой публики и штатских искусствоведов перемахнул барьерчик в «Орли», позиции Бакаева в труппе угрожающе пошатнулись – Кирилл Игнатьевич в Рудике души не чаял, не мог пойти против совести, не осуждал, вот на допросы и затаскали; органы глаз с него не спускали, не включали в турне, потом улизнули Наташа, Миша, а Кирилл Игнатьевич с Мишей, как назло, чудо-прыжки шлифовал и стал для официальной балетной сцены преждевременной персоной нон-грата, не дождался бенефиса, лишили даже жалкой репетиторской ставки – по звонку из обкома куратора Мариинского театра, Бухмейстера, душителя всех искусств, вытолкали на пенсию. Что же, выходить артисту на паперть? – вытянула руку со сложенной лодочкою ладошкой. – Всё так гнусно, гнусней – некуда, глаза бы не видели, не иначе как дьявол проявляет заботливость, облегчает нам, старикам, расставание с этим миром. Медленно пил.
– И разве одному Кириллу Игнатьевичу судьбу ломали? Как мальчика-поэта судили, вынуждали уехать? – и о руках брадобрея
– Балет, правда, всегда поднадзорным был, – засмеялась, как если бы далёкие картинки перетасовались вдруг с нынешними. – Двор напропалую летучими созданьями увлекался, одна Маля сколько голов вскружила! Сливки общества возжелали клубнички, Великие Князья держали ложи в Мариинке и аппартаменты для ангельски-непорочных созданий, в жилах коих, – потешно стрельнула глазками, – текло шампанское! А от венценосных особ не желали отставать тузы из городской Управы, Думы.
Так совпало, что тёмные делишки вершила там плеяда беззастенчивых жуликов, а заодно – ловеласов-балетоманов; весь Петербург следил за скандальными похождениями обруселого оборотистого французика, имя, увы, вылетело из памяти – он занимал в городской Думе ключевой пост, погряз в чудовищном взяточничестве и казнокрадстве, получал за выдачу подрядов бешеные комиссионные. Его хотели упечь за решётку, однако он ловко отбивался от миллионных судебных исков, открыто жил на широкую ногу и покровительствовал молоденькой Анюте Павловой: букеты нежнейших лилий с зажигательными записочками, лихачи, кутежи белыми ночами на невских волнах… почему-то всех воров, когда наворуются, к прекрасному тянет. Попозже адвокаты спасли ему неправедно нажитые богатства, – вспомнила, вспомнила, звали его Виктор Дандре! – он перебрался за Павловой, уже наречённой великой, божественной, в Лондон, где они поженились… да, божественной… откуда что бралось? – дочь солдата и прачки, а вы бы видели как держала голову…
Эту уголовно-любовную историю щелкопёры всласть обсосали, мне же, изнутри знавшей балетный мир, о преступных деяниях власть имущих рассказывал близкий приятель, Мирон Галесник – сам гласный городской Думы, посвящённый в подноготную её героев-любовников, он был там белой вороной, мечтал петербургское транспортное хозяйство вытащить из отсталости, а жуликов вывести на чистую воду. Его передёргивало от вида конки, этого позора в век электричества, с открытым забралом он нападал, обличал, и всё впустую – трамвай в Петербурге, хотя и усилиями Мирона, позже, чем в провинции запустили, да ещё грязные газетёнки, растратчиков покрывавшие, обвиняли Мирона в продажности еврейскому капиталу. Или Мирон и впрямь служил лицом заинтересованным? – лукаво улыбалась, касаясь плеча Соснина невесомой кистью, – Мирон, тоже к прелестям балета неравнодушный, соперничал с отпетым уголовным Дандре за руку и сердце божественной Павловой, но потерпел поражение.
На буле, рядышком с пуантами балетного канделябра, желтела – обложкой вверх – открытая книжка, затрёпанная, собравшая изрядные дактилоскопические улики – возможно, именно её Соснину давал на ночь чтения Шанский; с обложки смотрел в растрескавшийся потолок поверх очков сочинитель – насмешливый русский джентльмен с сачком в одной руке и вечным пером в другой.
– Вы читали, да? Я сейчас Соничке малюсенькими порциями, по два-три абзаца, вслух перечитываю, стараюсь боль ослабить и помогает. И от его вроде как фривольного романа я такое очищение испытала, что разрыдалась! А про шахматиста – это о безумствах и одиночестве творца, да? Откроешь на любой странице, не суть на какой и…Моя ученица тайно из гастрольного турне привезла, – шептала Анна Витольдовна, – мы обездолены, пришиблены страхом, а девочка на подвиг решилась. Попадись на границе, ей бы визу закрыли, перечеркнули артистическую карьеру. И разве не укор нынешним писакам? – губами даже причмокнула, – давным-давно писалось, а как свежо! Язык летучий, сверкающий.
Пока же пуганая интеллигенция воды ли во рты набрала или партийную власть бессовестно славословит, цензура всякое живое слово вымарывает.
Скользнул взглядом по тушевой городской фантазии – Вайсверк-то, похоже, не прогнозировал, скорее иронизировал над прогнозом как жанром самонадеянности! Где она, двуглавая церковка, где августейший верховой истукан? В начале железного века Илья Маркович зримою оговоркою встречал будущее, выносил на усмешливый суд потомков желания-мечтания, которые кружили прогрессивные головы.