Приносящая надежду
Шрифт:
– Вот даже лошадь испугали. Я не юный эльф, Маркус. Я старыйэльф.
– Старый? – удивился шут. – Я слышал, что для эльфов шестьсот-семьсот лет не редкость.
– Редкость, Рош. Ты слышал сказки людей, которые мы просто не опровергаем. Мы живем долго, потому что магия обновляет нас организм. Триста лет. Четыреста. Но магия и изнашивает. И изнашивается сама. В Тауларме, да, наверное, и в Сайбии, всего несколько эльфов старше меня. Не считая Владыки. Сильный маг живет четыреста-пятьсот лет. От силы. Потом магия гаснет, обновление прекращается. Аиллена, ты сразу грустить? Не нужно. Ты продлила мне жизнь… даже не знаю, насколько. Ты не поняла еще, почему так долго живет Кристиан, почему для Странниц столетие – что для человека год? Когда открываешь проход, рвешь границу между мирами. Когда делаешь Шаг, проходишь сквозь нее. Посмотри на Маркуса. Граница обновляет.
–
– Магия Кристиана другая. Я не знаю.
– Четыреста – это уже так много? – ахнула Лена. – Гарвин, а Ариана?
– Ариана, может, проживет дольше. У нее сочетание противоположной магии: боевой и целительской. К тому же она из самых сильных магов. Вон, смотри, Маркус повеселел.
– Да что Маркус сразу? – проворчал тот. – Хорошая она женщина… Я что…
– Ты ей нравишься, вот и ничего, – ухмыльнулся Милит. – Она не то чтоб ждет твоих возвращений, эльфы к этому не склонны, но когда ты возвращаешься, остальным приходится уступать тебе место. Ну, мы как? Уходим?
– Ни в коем случае, – отрезала Лена. – Чтобы Корин подумал, что мы идем у него на поводу?
Мир был неинтересен. Люди скучны и серы. Фантаст или философ непременно сочинили бы пару тысяч страниц о мире, который умирает, потому что в нем нет песен. Никто этот мир не проклинал, Гарвин и принюхивался, и присматривался, но даже тени проклятия не обнаружил. Так, нормальная политика. Цензура на любую информацию. А так как утруждаться властям не хотелось, они виды информации не фильтровали, запрещая практически все. Нет, конечно, в одной деревне знали, что в соседней недород капусты, зато овцы ягнились хорошо и обильно, а в городе бродили смутные слухи о том, что принцессу вроде замуж собрались выдавать, но вот за кого, мнения расходились. Лена, отличаясь отсутствием хитрости, старалась помалкивать, чтоб не болтануть лишнего, на людях держалась поближе к Милиту или просто за Милита, и один только его рост как-то расхолаживал аборигенов поинтересоваться, чего это за платье на ней такое интересное… Впрочем, платье – условно, потому что мужчины потребовали, чтобы Лена переоделась. Она послушалась, но выяснилось, что юбки и блузы здесь носят только продажные женщины, а порядочные должны платья носить, и шут с Маркусом купили ей платье «на глазок», и оно сидело так чудовищно, что Гарвин спросил, не может ли Лена как-нибудь изменить свое черное, потому что его, Гарвиновы, глаза этого уродства видеть не могут. За это Гарвин был послал за лентами, принес красивые, бледно-голубые, и Лена убила целый вечер на маскировку платья: обшивала этими лентами ворот, подол и пояс, и получилось даже сравнительно прилично. Для маскировки ее заставили обвешаться украшениями – здесь это делали исключительно порядочные женщины, а продажные могли только облизываться даже на самые простенькие колечки. Так что на шее сияла звезда в рубине, браслет с подвесками не скрывался подвернутым рукавом, драконья пряжка сверкала в центре живота (драконы были мифическими существами), а на груди была приколота Милитова ветка. Брошью шута Лена, не долго думая, закрепила платок на голове, навертев из него этакую чалму – порядочные женщины должны были покрывать голову. Волосы тоже пришлось заплетать, от чего Лена успела отвыкнуть. Так Милит, чтоб усилить ее порядочность, еще и заколку для волос заставил на косу цеплять. Собственно, почти все это она и так носила, только амулет прятался в вырезе, браслет не был особенно заметен под рукавом, на платье она прикалывала ветвь любви, а подарок Милита вообще-то был не брошью, а застежкой для плаща. Ну раз положено быть порядочной… Лена напоминала себе елку или советскую продавщицу овощного магазина, способную напялить брильянтовые серьги, рубиновый перстень в полкило весом и штук пять перстней помельче, золотые часы и потертый джинсовый костюм.
Они старались не останавливаться в гостиницах, ставили палатки. Лошадь с повозкой Маркус продал так же ловко, как и купил, практически ничего не потеряв, потому что на этаком транспорте путешествовать было неприлично, а покупать карету они не собирались. Тем более что обычный их добытчик денег такой возможности был лишен, и они довольно существенно экономили, стараясь добывать пропитание самостоятельно, покупали продукты только у крестьян, в основном хлеб, сыр да молоко. А овощи просто воровали в полях, ничуть не боясь быть пойманными – при двух-то магах и обученной собаке! Честно говоря, Лена бы ушла отсюда, но ей хотелось найти места, где жили здешние эльфы, а люди чесали затылки и указывали самые разные направления, пока Гарвин в городе не заявился в ратушу и не спросил, где
Несколько раз в день Лена массировала и смазывала руки шута, делала и припарки, и компрессы. Сам он, кривясь и даже не скрывая этого, старался разрабатывать непослушные пальцы. Гарвин уверял, что подвижность восстановится совершенно, причем даже не так чтоб нескоро: месяц, может, полтора… если шут захочет впредь брать в руки аллель. «Это почему не захочу? – опешил шут. – Я, конечно, певец плохой, но Лене нравится, а я пою в основном для нее».
* * *
– Вот это – счастье, – шепнул шут, глядя не нее. – Проснуться ночью и услышать, как ты дышишь. Все отступает. Беда, боль, гнев, досада… Остается только тишина и твое дыхание. Я который раз уже это говорю? Надоел уже… Эй, а почему ты плачешь?
– Потому что это – счастье, – еще тише, чем он, пробормотала Лена и тут же невольно громко шмыгнула носом… Ну никакой романтики! Лена повернулась на бок и уткнулась лицом в его худое плечо. Она отчетливо вспомнила, как Женька говорила через несколько лет после свадьбы, которая последовала за безумной любовью: «Острота чувств прошла…» Ну, конечно, в таком безумии страстей, в каком пребывала эта пара, постоянно находиться невозможно, и Женька вроде даже не жалела о прошедшей остроте. Все стало привычно. Просто – привычно… И Женька перестала ощущать мгновения счастья, продолжая любить мужа. Конечно, Женька отвлекалась на четырехлетнюю Машку, и, наверное, счастье было в общении с ребенком, а Лене казалось, что, будь у них с шутом такая вот Машка, счастье просто делилось бы на троих.
Ведь не просто почувствовал – сказал ей… Не всякий скажет. Кто-то постесняется, кто-то за слабость сочтет… Сколько уже они спят совершенно целомудренно – двадцать дней, двадцать пять? А ему счастье проснуться от того, что болят руки, и услышать, как она сопит. Или храпит.
– Я люблю тебя, Рош. Совершенно неприличным образом.
– Ну, неприличного я ничего не вижу, – засмеялся он. – И давненько. Пока я такой увечный…
– Рош, а если…
– И сказать не можешь, а все равно краснеешь так, что у меня на плече ожог, – хихикнул он. – Ничего, Лена. Не нужно. Я подожду. Мне с тобой хорошо и так. Правда. Я, как говорит Гарвин, теперь легко могу врать… но не могу. Особенно тебе. И не хочу. Тем более тебе. Спи. Еще совсем рано. Прости, я не думал, что ты проснешься от моего взгляда.
Проснулась Лена совсем по другой причине. Он фыркнул, догадавшись, но одну ее из палатки не выпустил, да и сам воспользовался случаем. Предрассветные сумерки Лена ненавидела, потому что напрягала глаза: вроде бы уже и можно что-то увидеть, но именно что-то, не догадаешься, так, общий силуэт, ночью хоть не обидно, ночью положено… А шут в эти сумерки видел точно так же, как днем. Он и ночью различал предметы ничуть не хуже эльфов.
Предрассветный холод Лене тоже не нравился. Они забрались обратно в палатку, обнялись (шут невольно поморщился от резкого движения) и прижались друг к другу, чтобы согреться.
– Меня все еще это удивляет.
– Что? То, что ты меня любишь?
– Дурак. То, что ты любишь меня. Нет, не возражай, я все твои аргументы наизусть знаю. Я верю. И не верится. Потому что это слишком хорошо.
– Так ведь и мне не верится, потому что слишком хорошо. А помнишь, как мы шли вместе первый раз? Когда дальний потомок Маркуса нас увез к Силиру, как Маркус кляч дохлых свел…
– Как вас чуть за них не повесили, я тоже помню.
– Я тогда даже еще не понимал, что жив остался. Честно. Я настолько уже привык к мысли, что меня обязательно удавят! И когда вдруг удавливать перестали, очень удивился. Еще подумал: странно, я же вроде умер, почему же мне все еще больно… А потом увидел, что ты плачешь. И вообще все спуталось в голове. Ты плакала из-за меня. Единственная в мире. Никто больше слезинки бы не уронил из-за моей смерти.
– Я правда тогда не думала о тебе, как о мужчине. И уж точно мне не приходило в голову, что ты можешь подумать обо мне, как о женщине.
– Я тогда тоже не думал. Я вообще ни о чем думать не мог. Как ты сказала когда-то – первозданный хаос. Вот он и был у меня в голове. Не только из-за казни… тут наоборот: казнь из-за хаоса. А вот там, в предгорьях, когда я уже немножко начал в себя приходить... все оформилось. Я уверился в том, что ты вернула мне надежду… найти себя. Но когда Маркус заговорил со мной о твоей силе… Я не хотел. То есть тебя я как раз хотел, но вот пользоваться тобой – нет.