Прочтение Набокова. Изыскания и материалы
Шрифт:
– Я повсюду ищу таких, как вы, – в дорогих гостиницах, в поездах, на морских курортах, – ночью, на набережных больших городов…
Мечтательная усмешка скользнула по его губам.
– Я помню, однажды, во Флоренции…
Он медленно поднял свои козьи глаза:
– Послушайте, Керн, я хочу присутствовать… Можно? [231]
Отчего же и в пьесе и в рассказе смерть, хотя и не прямо, ассоциирована с родиною Данте?
Источником ассоциации служат «Итальянские стихи» (1909) Александра Блока. Как известно из сохранившейся копии дневниковой записи Набокова о том вечере, когда в зале берлинской Филармонии был застрелен его отец, сообщению о несчастье предшествовал разговор Набокова с матерью о стихах Блока: «Я читал вслух нежные стихи об Италии, о влажной, звонкой Венеции, о Флоренции, подобной дымчатому ирису. „Как это прекрасно, – сказала мама, – да-да, именно: дымчатый ирис“. И тут зазвонил в передней телефон» [232] . Телефонный звонок того же зловещего рода, что
231
Набоков В. Полное собрание рассказов. СПб., 2016. С. 65–66.
232
Цит. по: Бойд Б. Владимир Набоков. Русские годы. Биография. СПб., 2010. С. 227.
233
Ср. в романе Набокова «Взгляни на арлекинов!» литературный псевдоним героя – В. Ирисин.
Однако если исходить лишь из данности текста пьесы, отзвук флорентийских стихов Блока в ней едва ли удастся заметить. Чтобы обнаружить эту ассоциацию, следует обратиться сперва к процитированной дневниковой записи, а затем проследить в драме литературные источники сквозь призму личных обстоятельств Набокова. Особенное значение в словах Гонвила приобретает его уточнение о сизом зное флорентийского утра. О том же несколько раз говорится и в стихах Блока, причем набоковский «сизый зной флорентийского утра» оказывается лишь слегка переиначенным «голубым вечерним зноем» Флоренции из третьего и седьмого стихотворений флорентийского цикла Блока («Страстью длинной, безмятежной…»; «Голубоватым дымом…»), в которых встречается также «дымный ирис», упомянутый в дневниковой записи Набокова.
Еще менее заметна в пьесе отсылка к другому литературному источнику, имеющему отношение к этой ассоциации. Она происходит из образа третьего лица драмы – якобы умершей Стеллы, действующей в потусторонности, то есть за сценой [234] . Ее астральное, «мерцающее», по замечанию Эдмонда, имя [235] напоминает об Астарте, умершей возлюбленной Манфреда из одноименной драматической поэмы Байрона (Манфред просит Немезиду вызвать призрак Астарты, что она и исполняет), и о «деве-звезде» из крайне важной для раннего Набокова драмы Блока «Незнакомка», с ее финальным вопросом: «„Где же Мэри? Да где же Мэри?“ У темной занавески уже нет никого. За окном горит яркая звезда» [236] . В автобиографическом плане оно соотнесено с именем невесты Набокова, семнадцатилетней Светланы Зиверт, помолвка с которой была расторгнута – всего за два месяца до создания пьесы – по воле ее родителей, пожелавших дочери более надежного будущего, чем то, которое мог обеспечить молодой поэт-эмигрант. Набокову нравилось обыгрывать значение имени невесты в обращенных к ней стихах 1921–1922 годов (ср., например, «светлица ее души» в стихотворении «Ее душа, как свет необычайный…»; «О любовь, ты светла и крылата…» и другие стихи в разделе «Ты» из сборника «Гроздь», а также стойкий астральный мотив, связанный с образом возлюбленной), и здесь биографические реалии вновь соединяются у Набокова с литературными источниками.
234
О соотношении в пьесах Набокова сцены и зрительного зала (или кулис), как этого света и мира иного, см. в наст. изд.: О внутреннем и внешнем действии драмы Набокова «Событие».
235
Здесь нельзя не вспомнить и Зину Мерц, в чьем имени герой «Дара» замечает «полумерцанье» и чья трагическая смерть в набросках второй части «Дара» должна была, по неосуществленному замыслу Набокова, с новой силой вызвать в Федоре Годунове-Чердынцеве любовь к ней.
236
Блок А. Лирика. Театр. М., 1982. С. 410.
В самом темном и многозначительном месте пьесы «умерший» Эдмонд, убежденный Гонвилом, что после смерти его разум еще некоторое время творит иллюзорный мир на основе земного опыта, вспоминает о своем свидании со Стеллой у окна: он смотрел в ее глаза, и ему казалось, что они, «расправив громадные крылья», поднимаются в небо. Детали в описанном Эдмондом вознесении, которое движет и вдохновляет взгляд Стеллы, сходны с началом третьей кантики «Божественной комедии», когда Данте, неотрывно глядя в глаза Беатриче, устремленные к солнцу, возносится с нею в небесные сферы («Рай», I, 64–91; II, 22–25). Так флорентийская тема в пьесе находит свое неожиданное развитие и разрешение в истории несчастной любви Данте к Беатриче Портинаре, о которой известно, что она вышла замуж за Симоне де Барди и умерла двадцати пяти лет от роду.
Если принять следующие три ряда соположений: (1) Набоков – Данте – Эдмонд, (2) Светлана Зиверт – Беатриче – Стелла и (3)
Видишь, вон там, у стеклянной двери вагона, стоит высокий господин в черном пальто. Я смутно узнаю это лицо, узкое, желтоватое, – костяную горбинку носа. Тонкие губы сжаты, внимательная складка между тяжелых бровей: он слушает, что объясняет ему другой, бледный, как гипсовая маска, с круглой лепной бородкой. Я уверен – они говорят терцинами. А вот соседка твоя – эта дама в палевом платье, что сидит, опустив ресницы, уж не Беатриче ли она? [237]
237
Набоков В. Полное собрание рассказов. С. 40.
Наконец, еще одна дантовская черта обнаруживается в самом конце драмы. Имевший склонность к симметричным, цикличным и различным образом замкнутым композициям, Набоков, вполне возможно, указал в своей пьесе на соответствующий прием Данте: в финале Гонвил трижды, словно призрака, выкликает Стеллу, и это троекратное повторение напоминает о повторе у Данте слова «stelle» – «звезды», которым заканчиваются все три кантики «Комедии». Для заплутавшего в сумрачном лесу сомнений Эдмонда смерть – единственная возможность свидания с умершей возлюбленной, как загробное странствие Данте – возможность его соединения с Беатриче, и потому, выпив «яду», он спрашивает Гонвила: «Скажи мне, а умерших / могу я видеть?» (88).
Эти слова вновь обращают нас к Пушкину: имя для своего героя Набоков позаимствовал из песни Мери в «Пире во время чумы» (1830), которая кончается следующими строками:
И когда зараза минет,Посети мой бедный прах;А Эдмонда не покинетДженни даже в небесах!Финал этой преломленной в призме русского символизма фаустовской драмы, представляющей у Набокова один из первых его неразрешимых парадоксов (как позднее «Соглядатай», «Приглашение на казнь» и «Ultima Thule»), оставляет читателю теряться в догадках: в самом ли деле Стелла умерла, или то был жестокий розыгрыш Гонвила; в самом ли деле умер Эдмонд, или выпитый им состав был дурманящим средством? В какой момент падает занавес – когда является Стелла или когда кончается иллюзия, творимая сознанием мертвого Эдмонда? Что Гонвил «знает заране», в том Эдмонд совсем не уверен. Его порывистая поэтическая душа, как и у тонко чувствующей героини рассказа «Месть», расчетливо убитой мстительным мужем-профессором, который «все знает… все разметил», стремится проникнуть значительно глубже в тайну жизни, чем ум холодного ученого-ревнивца. Напоминая и в этом отношении пушкинского Сальери, хранящего пузырек яда, оставшийся от его Изоры, этот «заветный дар любви», Гонвил, желающий проникнуть в недоступные ему области чувств и преследующий на самом деле непостижимую тайну любви, протягивая другу яд, отождествляет его с любовью: «Тут старый / и верный яд. <…> Он сладок / и действует мгновенно, как любовь» (84).
Уже в этой ранней драме Набоков выходит за рамки обычной riddle story, выстраивая сюжет таким образом, чтобы читателя под конец посетила мысль, что дело вовсе не в самой загадке, чтобы он остался по окончании пьесы, подобно пушкинскому Председателю, «погруженным в глубокую задумчивость». Главное открытие у Набокова проистекает не из разрешения «загадки», к примеру, был ли Фальтер из «Ultima Thule» «богом» (как о нем говорит рассказчик) или талантливым шарлатаном (как полагала жена рассказчика), а из самой постановки задачи и происходящих из нее нравственных и метафизических следствий, которые с неизбежностью возникают при попытке ее решения. Дважды обманутый Эдмонд, просящий Гонвила: «Дай продумать… Страшно… / Повремени, не прерывай полета <…>», как позднее герой «Приглашения на казнь», оказывается близок к убеждению (но не успевает «продумать» его), к которому приходит герой рассказа «Боги», скорбящий об умершем ребенке: «Смерти нет. <…> Смерти не может быть» [238] .
238
Набоков В. Полное собрание рассказов. С. 43.
В том же 1923 году Набоков задумывает еще одну драму самоубийцы для самого крупного своего поэтического (в нем около четырех тысяч строк) и драматургического сочинения «Трагедия господина Морна». В ней висельник Тременс, страдающий болезненной сонливостью вкупе с огневицей, образ которого напоминает вместе мрачного и неумолимого Гонвила и жестокого профессора из рассказа «Месть», говоря о своем нездоровье, употребляет архаичное выражение «дрема долит». Годы спустя Набоков вновь использует его в гл. XIV «Приглашения на казнь», в которой повествователь, описывая состояние сонного Цинцинната, говорит, что «дремота долила его», то есть одолевала.