Промежуточный человек
Шрифт:
Проявляя поразительную осведомленность и вездесущность, добрался Федька и до Союза писателей, оставив «на закуску» одного только Дубровина…
Мы с Дубровиным пили чай, когда заявился всклокоченный Сватов. Никогда раньше, кроме разве студенческих лет, мы не встречались так часто, как сейчас благодаря Федьке.
— Только что меня принимали в Союз писателей.
— Принимали или приняли? — уточнил Дубровин.
— Выступили на приемной комиссии все. И ни одного замечания, только дифирамбы. Ощущение такое, словно побывал на собственных похоронах… Даже про анонимку никто не вспомнил. Потом голосование, разумеется, тайное. Из
— Значит, приняли? — Дубровин взялся за свирель-ку, демонстрируя готовность изобразить туш.
— Я же говорю тебе: принимали. Там другая арифметика… Чтобы пройти, надо собрать больше половины голосов, но не присутствующих, а от общего числа членов комиссии. Двух голосов мне и не хватило.
— Это же глупо! — Дубровин отложил свирельку.
— Только это? — пожал плечами Сватов.
— Математически это чушь. — Дубровин уже решал вслух пропорцию: — Всего членов комиссии тридцать восемь, так? Значит, кворум — все, что больше половины, и даже двадцать членов могут принимать решение. Но… по вашей арифметике, они ничего не могут: при двадцати явившихся даже одного голоса против достаточно, чтобы завалить прием. Что ж это за демократия, если один голос решает против двадцати?..
Дубровин пожал плечами: абсурд… Математически очевидная несуразность. Особых литературных заслуг он за Сватовым не признавал, полагая, что наш приятель мог прожить и без писательства. Но понимал, что дело не в этом. Да и о достоинствах писательских Сватова не шло ведь речи, никто ему критических замечаний не высказывал, предпочли завалить тайно, не портя отношений. Хотя в принципе все вроде верно: ничего более демократичного, чем тайное голосование, не придумаешь. Казалось бы, именно оно и должно обеспечивать справедливость.
— Все как всегда, — произнес Дубровин, прерывая затянувшееся молчание, — купить дорого, а продать дешево.
— Ты это о чем? — спросил я.
— О помидорах. Когда на базаре в начале лета с тебя берут по пять рублей за килограмм — возмущаешься. Но предложи тебе их произвести, сначала вырастив на подоконнике рассаду, потом соорудив и оборудовав теплицу и пару месяцев поупарившись в ней, потом отвезти на рынок да проторчать там с сотней килограммов несколько дней из-за того, что кому-то это кажется дорого, — вряд ли ты согласишься…
— При чем здесь это?
— При том, что, когда мы голосуем, тайность нас вполне устраивает. Иное дело, когда голосуют за нас. Или против нас, как сегодня. Тогда мы и вспоминаем про справедливость.
— Что же ты предлагаешь?
— Я ничего не предлагаю. Просто я убежден, что тайное голосование при всей его кажущейся демократичности в данном случае просто бред. Оно оправдано только тогда, когда мы выбираем себе начальников. От которых потом сами же зависим. Нет, не тем, что, оказавшись избранным, он может мстить всякому, кто против него голосовал, это тоже, но это мелочь. А тем, что если мы выберем себе по душе дурака, прожектера или авантюриста, то сами же потом за все его глупости расплачиваемся… Всегда и во всем должна быть обратная связь. Но сейчас ее нет, ибо любой из заваливших сегодня Сватова никак не зависит от результатов голосования. Право решать мы ему дали, а ответственность за решение оставили на его совести. Но совесть, как известно, понятие безразмерное…
С этим я был согласен, хотя кое-что в логике Дубровина мне представлялось спорным. Любому Федьке как раз и нужен в начальники дурак или такой же, как он, проходимец.
— Любой проходимец, — стоял на своем Дубровин, — имеет право
— А вас? — спросил Сватов тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
Но Геннадий Евгеньевич не стал задираться. Понимая сложность положения приятеля, нашел в себе силы совершить обратный вираж, сведя разговор к житейской конкретности.
— У нас в науке проблема с тайным голосованием худо-бедно, но решается. На любой защите, если при подсчете голосов диссертация не проходит, а замечаний во время ее обсуждения не было, членам ученого совета просто предлагается голосовать снова.
— А если и снова большинство против? — спросил я.
— Тогда автоматически распускается ученый совет. Как не проявивший должной научной принципиальности… Вот так.
Взявшись наконец за свирельку, Геннадий Евгеньевич Дубровин изобразил что-то грустное, вполне подходящее к случаю.
Вот против него-то и выступил Федор Архипович явно. В полной мере воспользовался научной демократичностью… Здесь-то терять ему было нечего и незачем устраивать тайны. Вышел против Дубровина он один на один, что называется, с открытым забралом. И не куда-нибудь вышел, а прямо… на защиту Дубровиным докторской диссертации по специальности «экономическая кибернетика». Из чистого электронщика Дубровин давно уже переквалифицировался в экономиста. Его занимали теперь задачи создания гибкой и подвижной системы цен, отражающей не столько затраты труда, как это принято, сколько его общественную полезность, что сразу бы выбивало почву из-под ног любого Федьки, кому видимость работы всегда важнее пользы, которую она приносит. С помощью цен и предлагал Дубровин управлять производством.
Это Федору Архиповичу не подходило. Особенно чтобы мерить все по полезности да еще с помощью кибернетики, отчего человек выпадает. Про все это ему Осинский, бывший начальник Дубровина, пояснил, про всю общественную вредность такого псевдонаучного подхода. И даже написал текст выступления на ученом совете. Хотя главное Федька и сам понял. Про то, что хотят его эксплуатировать как члена общества дважды: сначала забирая, что ему положено, а потом еще заставляя горбатиться. Федор Архипович и сам ощущал себя частицей общества, отчего общественную полезность он правильно чувствовал как свою личную пользу, которую и приносил себе в меру возможностей.
Все происшедшее дальше настолько неправдоподобно, что походит скорее на какой-то кошмарный сон. Мне, во всяком случае, снилось все это потом не однажды. И сейчас не разобрать уже, наяву это было или во сне. Что именно наяву, а что во сне. И большой зал академического президиума, где столы поднимаются амфитеатром, как в Колизее, только не каменные, на которых сидеть сыро, а из черного мореного дуба. И арена внизу, как для боя быков. И красная скатерть на столе, вроде бильярдного, с дубовыми ногами. И научные корифеи в первых рядах амфитеатра, а выше научные сотрудники и прочий персонал, на самой галерке — публика. Одеты все хорошо и недешево, будто вообще не на работу пришли, а в цирк или на корриду.