Пропавшие без вести
Шрифт:
Это было так кстати: метавшиеся до этого в бреду больные начали приходить в сознание. Пока они были без чувств, Баграмов, не отказывая в баланде Волжаку и себе, выносил обратно из изолятора почти полное ведерко и раздавал больным, лежавшим в большой палате. Но теперь здесь очнулись свои. Они с нетерпением ожидали часа кормежки и просили добавки. А где ее взять?! Правда, за эти дни накопилось немало и хлеба. Порезав его на тонкие ломтики, Баграмов на тепловатых батареях отопления насушил сухарей, однако их хватило ненадолго на подкорм оправлявшихся после тифа и оттого вдесятеро более
Через несколько дней в изолятор с кухни доставили в бреду того самого толстомордого парня, который таскал передачи Степке. Баграмов уже «пожалел» его, подумав, что изобилие теперь иссякнет, однако же на другой день второй франтоватый, так же разъевшийся малый принес бульон «на двоих» уже прямо в ведре. Белые сухари, молоко, сахар, яйца, кисель поступали Степке в таком количестве, что еще о десяток самых слабых больных было выделено Емельяном на «особо усиленное питание»…
…В бреду Иван Балашов вырвался из-за проволоки. Буйная мечта разожженного жаром воображения несла его в рядах победителей, сметающих с лица земли фашистских бандитов. Они мчались, гоня захватчиков из пределов поруганной и оскорбленной родины. Враг бежал, все бросая, бежал через деревни, леса, кустарники и болота…
Иван еще помнил ощущение крыльев победы у себя за плечами, когда очнулся от бреда. Во всех членах его была разлита слабость, но ясное, просветленное полусознание напоминало о свершенном подвиге. Он не мог припомнить деталей великой битвы, которая только что завершилась в его воспаленном воображении, но помнил, как грозный клич «Вперед! За родину!» — сменился громовым победным «ура» и погонею за разбитыми, бегущими полчищами фашистов… Чувство огромного счастья и сознание заслуженности спокойного отдыха теперь наполняло его.
Иван не чувствовал под собой ни жесткой доски, ни колючего ворса армейской шинели, касавшейся щеки, не ощущал душного запаха хлорной извести, камфоры и лизола. Иногда он слышал хрипловатый голос, казалось — знакомый с детства, который порождал ощущение тепла, покоя и мира. Хотелось назвать его ласковым именем — «няня», «папа»… Этот голос, обращаясь к кому-то, что-то мягко ворчал, за что-то отчитывал.
— Ну что, бока отлежал? Давай поверну, — говорил он. — Нет, так ничего не выйдет… Я, брат, сам не ахти как силен! Ты меня обними за шею. Вот так… Ну вот и ладно. Теперь тебе легче будет…
— А ты что? Опять тебе пить? — обращался он к кому-то другому.
— Алеша, Алеша, не вскакивай! Доктор сказал, что еще нельзя. Позови, я подам, что надо…
— Товарищ Суровцев, как ваш сосед? Держит градусник? Вы у него осторожно возьмите… Не стряхивайте, я сам! Разобьете, и не достанем другого. Ну как у него?
Вдруг скрипнула дверь, что-то стукнуло.
— Иваныч! Комиссия! Немцы! — испуганно выкрикнул кто-то.
Балашов в первый раз в тревоге открыл глаза, взглянул и зажмурился. Он узнал страшную обстановку пленного лазарета, — хоть это была и другая палата, но те же железные койки без тюфяков, те же недвижные кучки шинелей.
Смятение, ворвавшееся откуда-то из другого мира, тревожный возглас: «Комиссия! Немцы!..» — заставили его с содроганием
— Achtung! — раздалась команда невыносимо гнусным, пронзительным голосом.
Еще нигде во всем мире, никто, никогда не командовал «смирно» больным и раненым. Только фашисты могли изобрести порядок, по которому при входе в палату начальства из «высшей расы» подавалась эта команда. Ходячие должны были вскочить, а лежачие вытянуть руки вдоль тела и головы повернуть на «начальство».
Иван опять приоткрыл глаза.
Фашистский главврач, рослый и важный немец «оберштабартц», за ним гестаповский гауптман, немецкий фельдфебель, а в хвосте — угодливой походкой седой и ничтожный, похожий на гриб, старший врач отделения Коптев и за ними солдат-санитар вошли в изолятор.
— Потапянц Якоб, — вызвал фельдфебель, глядя в бумажку.
— Я, — отозвался больной, лежавший наискосок от Ивана. Вся «комиссия» подошла к нему. Коптев сдернул с больного шинель. Солдат в резиновых красных перчатках нагнулся к больному и стал его раздевать.
— Как твой фамилия? — по-русски спросил гестаповец.
— Потапянц.
— Еврей?! — крикнул гестаповец.
— Армянин.
— Юде?! — крикнул гестаповец.
— Нет… армянин… — дрогнувшим голосом произнес больной.
— Что ви, господин доктор, скажет? Это есть обрезание? — обратился гестаповец к Коптеву.
— Яволь, герр гауптман. Обрезание, — утвердительно сказал Коптев. — Какой же ты армянин? — крикливо вскинулся он на Яшу. — У армян обрезания не бывает! Армяне ведь христиане!..
— Genug! [28] — махнув рукой, заключил гестаповец. — Кто есть еще юде? — громко спросил он у больных. Все молчали.
— Смотреть всех! — скомандовал гестаповец.
И дикая процедура общего «расового осмотра» обошла весь изолятор. Врач Коптев сдергивал шинели с больных, солдат в красных перчатках копался в одежде…
— Achtung!
«Комиссия» удалилась.
Старший врач отделения Коптев с первой минуты знакомства проявил внимание к Баграмову. Узнав, что он литератор, Коптев распорядился, чтобы его положили на койку возле стены, — на этих пристенных койках больные лежали по одному, это считалось «комфортом». Коптев сам не раз осматривал его ногу, заботливо спрашивал о самочувствии, приносил ему даже книги для чтения.
28
Хватит, достаточно!
Баграмов не раз разговаривал с Коптевым, хотя Чернявский предупредил его, что со старшим врачом лучше быть осторожным.
— Да что вы, Илья Борисыч! Нельзя же быть таким подозрительным! Мы все советские люди, — решительно возразил Баграмов. — Недоверие разъединяет нас, доктор, а нам надо ближе, теснее сплотиться перед врагами…
— Может быть, вы, Емельян Иванович, и правы, но мне этот мой коллега не нравится. И еще кое-кто из врачей на него смотрит так же, как я, — возражал Чернявский.