Птичка польку танцевала
Шрифт:
Папа исчез из жизни дочери, но остался любимым. А мама вызывала у Ани неловкость и только потом – все остальные чувства. Анечка уже решила, что никогда в жизни не станет никого любить. И уж точно не будет плакать из-за мужчин. Разве можно так унижаться? Пусть лучше они страдают.
В будущем она видела себя красивой, нарядной и знаменитой. Только пока не могла разглядеть путь к своей мечте. Для начала надо было уцелеть в настоящем времени, где распускала поздние цветы голодная весна и горе накрыло всех с головой.
Анечка
Ей казалось, она будет пользоваться успехом. Новости дойдут до отца, он поймет, какая у него талантливая дочь, и вернется домой. Но обмотанная шалями тощая жеманная девочка с распущенными волосами не произвела впечатления на взрослых.
На железнодорожной станции плакала молодая баба. Вокруг нее стояла толпа. Сквозь рыдания баба рассказывала, что ехала с двумя тюками и грудным ребенком. Сойдя с поезда, перетащила между вагонами первый тюк и ребенка, оставила их у забора и побежала за вторым тюком. Когда она вернулась, у забора было пусто.
– Бог с ними, с вещами! Взяли бы их только, но дитятко мое не трогали! Зачем им младенец? – убивалась она.
– Во что твой ребенок был завернут? – спросил ее пожилой усатый мужчина, похожий на фабричного рабочего.
– В одеяльце и платок.
– Они хорошие были?
– Да почти новые.
– Ну вот. Из-за них и украли… А дите им без надобности.
Баба с надеждой взглянула на говорившего:
– Мабуть, живым останется?
Мужчина крякнул и, потрогав усы, с сомнением покачал головой.
Молодая баба заплакала пуще прежнего.
– Не убивайся ты так, – сказал ей мужчина. – Оно, может, хорошо, что Господь его приберет. Времена нынче такие, лучше вовсе на свет не родиться.
Издалека донесся гудок паровоза, к станции приближался состав. Никто не знал, будет ли посадка, расписаний больше не существовало. Все, сразу забыв про несчастную бабу, приготовились с боем брать поезд. Паровоз сбавил скорость, но не затормозил. Это не остановило толпу. Люди стали на ходу цепляться, за что могли, пристраиваясь даже на тормозах и на сцепках между вагонами.
Аня вскочила на подножку, протянула руку семенившей рядом матери.
– Не могу… – пожаловалась та, задыхаясь, но все-таки безвольно прыгнула. Она упала бы, если б не тонкая упрямая рука дочери.
В вагоне толкались мешочники. Спекулянты нагло пристраивали свои большие мешки на ноги и головы пассажиров. Мама уселась на самом краешке лавки. Аня встала рядом.
– Ой!
Она передвинула мешок – на полу между сапог и ботинок виднелись две чумазые мальчишеские физиономии. Под лавкой прятались беспризорники, у одного в руке был ножик. Мальчишки улыбнулись, нахально
Состав шел так медленно, что можно было читать версты на столбах. В просвете среди голов пассажиров ползли деревья, маковки далеких церквей, холмы. В вагоне пахло немытыми телами, кирзой, махоркой, чесноком, и еще воняло от рябого солдата, который, устроившись на полу, перематывал свою портянку. Судя по остаткам узора, раньше она была частью обивки чьего-то дивана или кресла.
Рядом заплакала девочка лет четырех. У нее был жар. Солдат попытался развлечь ребенка.
– Погляди, вот домик. А вот труба, – сказал он, сложив ладони.
Девочка недовольно посмотрела на его оттопыренный, с черным ногтем палец и снова захныкала.
– Гражданочка, да она у тебя вся горит, – сочувственно сказал солдат ее матери. – Пирамидону ей надо, в порошке или таблетку.
– Испанка чи тиф, – вмешался чей-то голос. Обе эпидемии случились совсем недавно. – Цей пирамидон, де вона визьме.
А мать девочки вдруг рассердилась на солдата.
– Кака я тебе гражданочка? Я мужнина законная жена!
Она достала из кармана обсосанный леденец с прилипшей трухой, облизала его и сунула дочери.
Блеснул Днепр. Поезд загрохотал по мосту. Сквозь ажурные ромбы ограждения замелькали изрезанный оврагами глинистый берег, ширь воды и пароход, разрисованный красными агитаторами. Потом поползли милые сердцу очертания городских крыш и трубы. Грохот сделался потише.
Больная девочка дососала свой леденец и показала матери палочку. Та развела руками.
– Нема больше…
Малышка снова монотонно заныла. Это было невыносимо.
– Вот мы тебя Лису Ляну отдадим, – грубо пошутили в вагоне.
Китайцем Ли Сю-ляном, который возглавлял особый батальон губчека, в Киеве пугали детей.
Матери девочки такая шутка не понравилась. Сердито подвигав свой забренчавший мешок – у нее там был то ли самовар, то ли пустые бидоны, баба огрызнулась:
– А сами тогда к Сорину катитесь. Вон добра у вас сколько, я погляжу. Пусть там проверят, откуда взяли.
– Шо за Сорин?
– Та чекист главный. Чи контрразведка, чи Чека… Хрен редьки не слаще.
– Ниякий там головний не Сорин!
– А кто ж?
– Блувштейн. Ось як!
– Не бачу такого. Говорю тебе, Сорин!
– Так вин и е Блувштейн. Фамилию поменявши. Они там усе «русские». Мыколу-царя вбилы, календарь вкралы. Тильки лютый почався, и – здрасьте, будь ласка – завтра березень. Нехай гирше, аби инше… Селян обикралы! Кулак – вин же работяга! На кулаке спить.
– Они там вси москали! В Москви жидивске правительство, там воны дулю сосут, покушать немае чого, а на Украине им и хлиб, и сало, и квитки. Голопупы!