Путь к отцу
Шрифт:
Срочно приезжайте сюда. Вы ставите в нашем театре свою пьесу, играете в ней роль Чарова. Этим спектаклем мы откроем следующий сезон. Зная Вас по прошлым совместным работам, я не сомневаюсь в успехе.
Прошу Вас не отказать. Искренне уважающий Вас
Семен Крейцер.
Последнюю строчку письма Губину помешали прочесть слезы. Рыдания хрипло вырвались из горла.
Когда они успокоились, Губин сказал:
— Даже если ничего у меня не получится, я поеду. Если есть надежда — я живу! А ты знаешь, я ведь серьезно помирать уж собрался. И вдруг ты...
— Да причем здесь я? Это ты написал пьесу. Как написал!
— Ученики разбежались, друзья предали.
— Как видишь, не все.
— Максим, ты мессия! Ты спаситель. Ты добрый и бескорыстный. И ты пришел спасти меня.
— Ну, не такой уж и бескорыстный… Я надеюсь к твоему спектаклю делать декорации. И надеюсь иметь еще больший успех.
— Ты его будешь иметь. Или я не Губин! — он ударил кулаком по столу. Задумался, улыбаясь. — Но Крейцер! Святая душа. Помнит ведь, как мы делали с ним один маленький шедевр.
— Как забыть, если с вашим «маленьким шедевром» он объездил всю большую заграницу. И до сих пор стрижет купоны. Таких альтруистов от искусства, как ты, увы, единицы. А как твой Иван? Он большой умница! Это ведь он впервые заметил мою мазню и показал тебе в тот самый вечер.
— Иван заходит. Иногда. — Губин вздохнул. — Не пьет, а опьянен. Самодоволен. Преуспевающ. Работы меняет, жен, друзей. Талантов много, все давалось легко. Успешно выставлялся. Издал пару хороших книг. Поставил недурную эстрадную программу. Но вот порастратился. Поистаскался. Фонтан захлебнулся от избытка собственной воды. Сейчас он администратор. Говорят, неплохой. Там сейчас самовыражается. Хвалят.
— Не зайдем к нему завтра?
— Сейчас он на югах. Повез туда передвижную выставку. Ну, ладно... Твоя-то выставка как? Слышал, и ругали, и хвалили?
— Больше ругали. Там я выставил «Натюрморт в лицах». Его ругали. Вокруг него весь ажиотаж и состоялся. Кто понимал — немел, и их слышно не было. Кто не понимал — осуждал. Это проще. Это безопасней. Друзья просто жали руку и уходили. Один сказал, что это рановато для нашего времени. И то, что не поняли, это естественное следствие. Вот так. Надо было придержать взаперти, подождать, пока они дозреют. Сейчас таких полотен с десяток. И все ждут своего зрителя.
— Баха поняли через сто лет.
— Что ж, подождем еще девяносто семь.
— Максим, дорогой!.. — Губин заплакал. Слезы катились и катились по его небритым щекам.
— Поплачь, Губин, станет легче.
— Да мне никогда еще не было так легко и светло. Я уже вижу зал, сцену, твои декорации. Вижу своего Чарова, его жесты, реплики, монологи. Ренессанс... Неужто это явь? А я уж помирать...
Ренессанс состоялся. Все тогда было: и аншлаги, и гастроли по стране и за границей, и деньги, и слава, и почести. И женщины.
А одна из женщин настолько увлекла Губина, что сумела на себе женить. Он поначалу так очаровался своей Танюшкой, что перестал слышать и голоса друзей, и голос собственной совести. Когда наступило любовное похмелье, «ее вампираторское величество Татьяна» успела прописать в квартиру Губина и себя, и свою шестнадцатилетнюю дочь Аню, тихую, даже несколько забитую девушку.
И вот наступило время, когда Губин понял, что его обманули,
Его выгнали из театра, из собственного дома, и определили на два года в ЛТП[2]. Перед посадкой Губин обошел всех жильцов своего дома и собрал больше сотни подписей под письмом в милицию. В этом письме говорилось, что Губин за долгие годы не обидел ни одного человека в доме. Письмо это вам могут и сейчас показать в ближайшем отделении милиции как документ уникальный по своей наивности и беззащитности.
В ЛТП у Губина появилось много свободного времени. Его как «человека культурного» поставили библиотекарем. Появилась даже своя «келья». Он стал писать письма своим друзьям. Всем, кроме тех, которым никак нельзя говорить о пребывании в столь позорном месте.
Ответы приходили далеко не от всех его абонентов. Писал Вадим. Он всегда откликался на беду и получал удовольствие от общения с людьми, которым еще хуже, чем ему. Поэтому его любимым вопросом был «Что, тебе плохо?», а любимым замечанием — «Что-то ты плохо выглядишь!» В своих письмах Вадим рассказал о своем неудачном, третьем по счету, браке. Описывал, как очаровательная «турчанка» Валя превратилась «сначала в стерву, а потом и в шлюху», а он как человек русский, а стало быть, домостроевец терпеть не стал. Вадим благодарил Губина за книгу Ницше. Идея сверхчеловека пришлась ему по душе. Он самозабвенно цитировал богоборческие сентенции великого гордеца и обильно поливал желчью страницы своих писем.
Но вот он вдруг получил «вкусняцкую эпистоль» от Андрея, двоюродного брата Вадима, который частенько у того появлялся в гостях. Писал он из Подмосковья, куда распределился после окончания института. От перемены условий жизни, места, среды Андрей подзагрустил, поэтому его письма звали к анализу и философии. Они размышляли вместе. О чем? О судьбах, о правде, о добре и зле. Объем их еженедельных посланий доходил порой до двадцати страниц. Оба нашли в переписке отдушину. Каждый отбывал свое заключение. Тогда у них впервые появились размышления о Боге. Они пришли к пониманию того, что без Бога жизнь на земле бессмысленна. Переписка прервалась освобождением Губина.
Дома Сергея ожидала неприятная картина. В его квартире хозяйничали чужие люди. «Танюшка его возлюбленная» жила с мужчиной. Дочь ее Аня вышла замуж за здоровенного спортсмена и прижилась тут же. Хозяину квартиры жить здесь было негде. Его попросту выгнали из дому и посоветовали больше не появляться. Спортсмен для большей убедительности двинул Губина в живот, пребольно двинул.
Губин пошел к тетке. Та приютила его, выделив раскладушку в чулане. Как-то раз к тетке пришел в гости ее сын Антон. Обнаружив Губина, он обрадовался и предложил «сообща усладить уста зеленым змием», а также «небрежно раскидать по эшафоту стола заграничные яства». Губин поначалу «закапризничал», потом по-мужицки хлопнул шапкой об пол и опрокинул первый стакан в рот. Потом второй. Пила с ними и «ихова махонькая тетушка». Она слезно «лупоглазала» на них, жалела Губина, жалела Антона, жалела свою тяжелую беспросветную жизнь, в которой «все не как-то».