Путь к отцу
Шрифт:
После праздничной трапезы почувствовала «немощь плоти», прилегла на часок вздремнуть. Сон мой был легким, как пух, и прозрачным, как день за окном. Проснулась свежей и веселой, включила телефон — и он сразу в моих руках затрезвонил. Сначала позвонила Светланка. Она отругала меня за то, что я «пропала», на что я ответила, что «наоборот, нашлась». Услышав мой радостный голос, она успокоилась и, вздохнув: «Ну и Па-а-авлик... Это ж полная ар-ма-ту-ра», убедительно просила звонить, ежели что. Следом за ней прорвался ко мне Геннадий, который долго и настойчиво просил меня вернуться, угрожая, что он «в случае чего и жениться на мне может».
Последующие дни ко мне шли с разными вопросами, просили помочь, приходили в гости, звонили по телефону — все, кому не лень. «Девочки» из института хором отмечали, что я расцвела, похорошела и что «мой новый роман очень благоприятно сказывается на моей внешности». Кто-то просил рецепт моей косметической маски, кто-то спрашивал адресок женского салона красоты, куда я устроилась, и требовали озвучить цены на тамошние услуги. Да, однажды меня встретил после работы Эдвард с букетом роз и, заглядывая в мои ясные очи, вежливо, но трепетно вопрошал, а не свободна ли я?
И только к концу недели появился мой долгожданный господин. Из телефона посыпались вопросы о моем самочувствии, успехах, настроении. Я ему сказала
(100-летию Владимира Набокова посвящается)
Коль уж ты мною читаем, стану учиться любить и тебя.
Автор о В. Набокове
Зашел я к нему совсем ненадолго. На улице ветрено, похолодало, и мне срочно потребовалось согреться, а у Барина всегда имелся приличный горячий чай. Однажды он совершил кругосветное путешествие с целью собирания рецептов приготовления чая в разных странах. Итогом этой познавательной поездки явилась книга с большим количеством цветных иллюстраций и текста, набранного тоже цветными шрифтами. Когда я спросил, зачем нужна эта книга, он даже рот открыл от удивления: как это зачем, конечно, для того, чтобы процесс потребления этого напитка превратить в осознанное действие. Ты подумай, распалялся он, нервно ерзая в кресле, доколе мы всё будем делать необдуманно, механически; мы же в конце концов не автоматы газированной воды, а всё же люди, то есть субстанция мыслящая хоть как-то. Ладно-ладно, успокаивал его я, раз так, то напои меня чаем, приготовленным по какому-нибудь уникальному рецепту. Я никак не ожидал, что Барин совершит этот необычный поступок: он встал из своего кресла, к которому, казалось, прирос навечно, — и снова сел, уже в изнеможении. Ты, говорит, прекрати свои пижонские замашки! Мы не имеем права отрываться от нашего народа, так что пей чай, как все, без выкрутас. После этой тирады, вызвавшей у меня целую бурю противоречивых эмоций, он сыпанул щепотку английского чая из жестяной коробки в фарфоровый заварной чайник с отбитым носиком, плеснул туда кипятку из мятого многочисленными падениями на пол с высоты стола электрочайника и приказал мне ополоснуть в тазике ранее использованные чашки. Пока я это делал, пытаясь как можно меньше оставить на чашках плавающих в тазике чаинок разных размеров и окраски, он развивал тему о нашем народе, который мы, молодые народные аристократы, должны всячески изучать, любить и даже в него иногда ходить, чтобы быть в курсе, как он там и чем живет. Пижоном меня он назвал вторично, когда я попытался вытереть чашки холщовым полотенцем с петухами. Напиток, который налил он в чашки, был горячий и достаточно темный; парок, стелившийся по поверхности и никак не желавший отлипать от нее, имел аромат луковой кожуры, согретой летним зноем. На вкус он напоминал горячий грейпфрутовый сок. Барин отхлебнул из своей громадной бульонной чашки с родовым вензелем и вернулся к просмотру коллекции почтовых марок с применением большой прямоугольной лупы, бережно вынимая их из кляссера специальным пинцетом. После таких любований и изучений, производимых длинными пальцами в перстнях, часть марок терялась, иногда совсем, но некоторые потом находились то в карманах атласного халата, то в книжках, громоздящихся стопками со всех сторон, а то и в других неожиданных местах. Когда я достаточно согрелся и уже засобирался выходить на ветреную темную улицу, Барин спросил меня, зачем я заходил. Согреться, говорю. А если ты отойдешь от моего дома больше, чем сможешь пройти, пока не окоченеешь, каким образом ты станешь греться, поднял он на меня вопросительные глаза печального сонного сенбернара. Я таких случаев пока не помню, признался я, может быть, потому, что Барин живет в разных местах и всюду у него это кресло и чайные жестянки. Но неожиданный вопрос меня насторожил, я своим распаренным нутром уже чувствовал, что от этого вопроса веет холодной непредсказуемостью.
Вчера мой английский дедушка лорд Носсофф от своих даровых щедрот прислал мне некий предмет (Барин плавил и крошил меня лазером базальтовых зрачков), и я решил извлечь из этой его шалости хоть какую-то капельную пользу, а тут и ты под горячую руку пришел. Вот мы тебе и предложим это согревающее средство, чтобы ты свои путешествия по вселенной расширил за пределы нашего квартала.
Эй, говорю я, не всегда удачно избегая горячего лазера, полегче (умоляюще уже и сдаваясь его свирепому напору), я ведь не совсем внук этому уважаемому джентльмену, и фамилия у меня отличается в другую сторону, поэтому вместо услуги ты мне готовишь ярмо.
Многие дружбы рождают многие ярмы, продолговато выдул Барин из своих трубчатых уст, обрамленных взорванными усами, а посему изволь дружески ублажить и подъярмиться, в общем, бери вот эту бумажку, и, если не хочешь еще горячительного напитка, то можешь продолжать свой путь туда-куда-ты-шел.
Я сделал совершенно отчаянную последнюю попытку вернуть себе свободу и задал ему сокрушающий вопрос: ведь у меня могут это украсть. На что мой оппонент прошелестел запутанным переплетением множественных ветвей, сучков и отростков своего родового древа: такие предметы не крадут, так что не пытайся даже оставить в какой-нибудь подворотне, не выйдет.
Вышел я из барского подъезда, и из моей глубины вырвался вопль: только не это! Мое самое жуткое предположение стояло передо мной и нагло сверкало множеством слоев лака и центнерами комфорта. Роллс-ройс. Я открыл дверцу — она еще и не заперта, впрочем, действительно, что это я, кто же его угонит, такого... С родовым вензелем, бронированный, со спецномерами. Почти не сгибаясь, обреченно вошел внутрь и сел за руль, и только коснулся щепотью ключа, как табун лошадей уж забил копытами и мягко заворчал под капотом, на полдома улетающим вперед, вслед за взмахивающей крыльями серебристой Никой. Оно, конечно, тепло, но надо же теперь ехать не за угол дома, куда я собирался на встречу с моим старым, совсем старым, но поэтому дорогим, как выдержанное вино, другом. А что если заехать за ним и уже дальше ехать в наваленных на меня Барином сомнениях?
Друг за углом опирался на трость и говорил с господином в сером костюме о бабочках. Пока я полз по салону к противоположной дверце, чтобы открыть ее замок, бабочки вспорхнули, и я так и не успел понять, о галстуках они говорили или о летучих насекомых. А уж когда друг забрался в салон и стал наполнять его своими трогательными сочувствиями и искренними сожалениями, мой вопрос упорхнул вместе с его возбудителями в сумрак ночи. По нашей давней традиции он попросил у меня курить, снова позабыв, что я этим не занимаюсь, сунулся в бардачок и достал оттуда деревянную коробку с сигарами. Как ты думаешь, говорил он, открывая упаковку
Бабушка оказалась совершенно сказочной, в платочке, в длинной складчатой юбке и с круглыми щеками. На клеенчатом столе в миске блестели огурцы, капуста и мокрые рыжики. А это, бабушка, есть? — внук, вероятно, пытался возобновить какую-то подзабытую им народную традицию. На стол из шкапчика перелетела бутылка с бледной жидкостью. В копченом зеве печи шкворчала яишня. Бабушка распевала о расставаниях и встречах, внуках и сынках, сене и картошке, впрочем, это неважно, о чем, потому что в сказках всегда все хорошо кончается и слушать их — как медовуху пить: голова ясная, а конечности не шевелятся. Рыжик у меня, а огурец у внучка на вилке застыли на полпути к разверстой цели. И вот уже мы в ситцевых штанишках сидим на наших малых корточках в песочнице и переворачиваем пластмассовые ведерца с песочными башенками внутри, подправляем их жестяными совочками, а на наших коленках чешутся и отшелушиваются мазанные зеленкой вавки. Бабушка приглаживает наши вихры большой мозолистой ладонью и достает из глубокого кармана передника пряники, пахнущие сундучным ладаном. Когда солнышко забирается высоко в горку и печёт жаром наши картофелеобразные затылки, мы вслед за ней нехотя плетемся в избу обедать забелёнными сливками щами из чугунка и сыто клюем облупленными носами, безропотно позволяя уложить себя на широкой кровати в маленькой спаленке с окном, занавешенным выцветшими тряпицами. Она еще сидит и поет затихающим голосом сказки, а мы вздрагиваем во сне, прыгая с горки в речку, а бабушка вздыхает, что мы во сне растем.
Утром после хриплых петухов с теплой еще печи мы украдкой из-под ресниц наблюдаем, как бабушка стоит на коленях перед иконами и шепчет песню Богу, походя подобрав на руки пушистую кошку, гладя ее, урчащую и льнущую мордочкой к ее уютной груди. Иногда она всхлипывает, подносит к глазам краешки платочка, и мы, стыдливо затаившись, подозреваем, что сейчас шепчет она про нас. Над нами непривычно рядом нависает потолок из широких крашеных досок, на котором дремлют не засыпающие на зиму мухи. Рядом со мной к побелке кирпичной стены прижались валенки и телогрейка с заплатками. К нам под потолок залетает аромат томленной в молоке картошки. Нас не надо звать к столу, мы неумело сползаем с печи на лавку. За окном серенько светлеет промозглое утро, именно такое, когда особенно уютно в натопленной избе. Бабушка вышла во двор, оттуда приглушенно доносятся ее «цы-цып-цып» и куриное «ко-ко-ко», мы сидим за накрытым столом, слушаем постукивание ходиков с чугунными шишками на длинных цепочках, нам многое нужно обсудить, но мы снова молчим, уплетая невыразимо вкусную картошку и запивая теплым пенистым молоком. Бабушка, скрипнув дверью, вразвалочку вступает внутрь, внося с собой холодный влажный запах двора, и с порога запевает свою сказочную песню. Она почти не поднимает на нас застенчивых глаз, ее движения, лицо и фигура округлы и плавны, слова окружают ее облаком, обволакивающим и нас. Совершенно не хочется двигаться, мы можем нечаянно спугнуть эту сказку, мы просто жадно слушаем ее, смотрим во все глаза, вдыхаем это, живем этим. Вживаемся снова в это забытое, но легко вспоминаемое, живущее в нас, оказывается.