Путешествие по Советской Армении
Шрифт:
Минуя Эчмиадзин, мы доехали до красивой лесной дачи Бюракан, где сейчас построена обсерватория и откуда на рассвете мы должны были выйти пешком. Вокруг нас уже веяло ветром Арагаца. Склоны его надвинулись зелеными луговинами и заслонили горизонт. И вода, которую мы пили, была уже знаменитой арагацкой водой из бесчисленных его подземных родников, пробивавшихся от вершины вплоть до Бюракана.
Мы остановились на ночлег в доме охотника. Это тотчас же угадывалось по великолепному бело-рыжему пойнтеру, беспокойно метавшемуся перед балконом, по ружьям, висевшим на стенах, и по множеству тюфяков, наваленных грудой на балконе, говоривших о частых и многочисленных здесь ночевках. Покуда подъезжали и собирались участники экскурсии, а раньше прибывшие пробовали и готовили ружья, вечер сгустился в чернильно-черную ночь. Хозяйка понесла в сад тюфяки и ковры, чтобы постелить их прямо на земле и дать гостям выспаться под музыку пробегающего через сад
С улицы неслись звуки деревенской ночи вместе с горьким запахом дыма. Пора было лечь, чтобы завтра встать на рассвете. Запасливые погонщики ослов, с которыми мы договорились насчет поклажи, были уже тут, попыхивая в темноте чубуками, набитыми местным табаком.
Это было около четверти века назад. И, прерывая рассказ, переношу читателя в наше время, в осенний вечер 1950 года, когда мы с поэтом Ашотом Граши уже не пешком, а с большим комфортом, по хорошей дороге, на машине подъехали к Бюракану и на фоне темного звездного неба увидели над откосом за высокой оградой странные очертания высокой башни. Замечателен был этот вечер, проведенный нами в гостях у астрономов. Президент В. А. Амбарцумян был в ту пору в Москве. Б. Е. Маркарян был болен и лежал в постели. Нас встретил хозяин комнаты, куда мы постучались обогреться, — товарищ Ватьян. Он быстро зажег, железную печурку, разогрел чай и притащил все, чем был богат, на стол. И разговор, завязавшийся у нас за столом, когда холодный осенний ветер гудел и рвался за дверями, разгоняя тучи, был настоящим звездным разговором. Сперва мы услышали от него немного истории. С 1944 года в Союзе искали наилучшее место для постройки общесоюзной обсерватории. Нужно было южное небо, широкий горизонт, максимум ясных ночей. Подходящие места нашли в Крыму и здесь, в Бюракане. В Крыму начали строить общесоюзную, а здесь республиканскую. Первая очередь в 1950 году уже заканчивалась, — были готовы центральное здание, все лаборатории и рабочие комнаты, зала обсерватории, библиотека, две башни средних размеров, три павильона для маленьких телескопов, специальная радиолаборатория и т. д. Во вторую очередь вошли — большая башня, гостиница, еще один жилой дом. Сейчас работают три зеркальных телескопа, два астрографа (для фотографии неба), небулярный спектрограф (для изучения тумана) — по своей мощности рекордный у нас, отечественной марки; еще один такой же в Крыму…
Телескопы — на верхней открытой площадке башни. Можно представить себе, как в ветреные, морозные зимние ночи наши астрономы стоят, ничем от ветра и холода не защищенные, часами на этой площадке, припав к телескопу. Каждый специалист любит свое дело. Но то, что мы тут услышали, открыло нам, писателям, такую форму любви к своей специальности, какой мы еще нигде и никогда не встречали.
К концу экскурса в историю неожиданно пришел Б. Е. Маркарян. Он не вытерпел и, услыша о приезжих, забыл о своем гриппе. Но первая половина разговора, когда оба астронома, начав с азбуки, рассказали нам, двум невеждам, о тех больших работах, которые тут ведутся, была для нас менее интересна, чем вторая часть. О ней читатели знают в общих чертах из напечатанных материалов и статей В. А. Амбарцумяна. А вот для второй половины разговора мне хотелось бы найти яркие слова, чтобы передать читателям силу полученного впечатления.
Работе астронома нужна ночь; когда все засыпает на земле, для него оживает небо. И он идет в тишине к месту своей работы, по винтовой лестнице, вверх и вверх, пока не выйдет на открытую площадку. Представив себе «рабочее место» и «рабочие часы» астронома, я, сама не знаю почему, вдруг спросила: «А вам не снятся эти звезды, когда вы, наконец, засыпаете?» Оба астронома переглянулись. И тут мы услышали долгий, совсем не обычного типа, рассказ:
— Если вы увидите астронома за работой, вы сами поймете, снятся ли ему звезды. Трудно описать, где каждую ночь блуждают наши глаза. Навели телескоп на Плеяды, там видим массу звезд неслыханного разнообразия. Яркие и слабые, среди них разноцветные; яркие выделяются, как алмазы. Когда в лесу много цветов, это дает эстетическое наслаждение, — а тут наслаждения больше, гораздо больше, оно такой силы, что превышает страсть и достигает страшного. Навели телескоп на созвездие Ориона — масса ярких звезд, окутанных газовой туманностью Ориона, которая представляет исключительный и художественный и научный интерес. Или еще. В созвездии Персея выделяется светлое пятнышко, его можно увидеть простым глазом, — это двойное звездное скопление, каждое из которых состоит из сотен звезд. Как сияет, как играет, как действует само это количество — описать невозможно. Для астронома требуются железные нервы. Если иметь слабые нервы и слабый характер, то можно не только «сны видеть», но и с ума сойти. Есть астрономы, заболевшие, не в силах этого вынести. К счастью, в нашей работе есть и формальная часть, и она успокаивает, дает возбужденным до невыносимости нервам как бы разрядку:
После этого рассказа мне захотелось открыть Большую энциклопедию и снова — другими глазами — взглянуть на портреты великих астрономов прошлого. Наверное, отблеск от созерцания неба придал их лицам особое выражение, как ожог огнем на лице у рабочих-металлургов. Ведь они маленькими человеческими очами (очами одного сына земли) смотрели на миллиарды звезд, сестер и братьев нашей планеты, на небо, кишевшее мирами, и смотрели из ночи в ночь, из года в год, до умственного опьянения, до головокружения, — а когда возвращались на землю, то, наверное, — перефразируя Лермонтова:
…звуков небес заменить не моглиИм скучные песни земли.Так поэтически закончился для нас вечер поездки в Бюракан. И если кто думает, что искусство пьянит, а наука — трезвая вещь, тот жестоко ошибается. Для этого нужно лишь заглянуть в большую страсть самой казалось бы, отвлеченной и математической из всех наук — астрономии.
Ущелье реки Амберд
Но вернемся опять к нашему прерванному путешествию, проделанному летом 1928 года.
Можно было начать восхождение со стороны Апарана, горного района, три четверти года покрытого снегом. Этот путь проторен летними потоками кочевников. Почти все апаранские села (армянские и курдо-езидские) снимаются на лето с места, чтоб уйти на горные пастбища.
Но выбранный нами путь лежал не через Апаран; он был несколько более длинным и позволил нам увидеть больше, нежели апаранский. Я говорю «увидеть больше» в особом смысле, применительно только к Арагацу. Строение этой горы так своеобразно и многоформенно, что каждый лишний километр пути приобретает не только пространственное, но и качественное показательное значение. Идя на Арагац, нельзя выбирать сокращения и жаловаться на длинноты, если хочешь понять побольше. Что ни поворот, то неожиданность; думаешь, будто зашел в тупик или вплотную придвинулся к последней возвышенности, — но нет, оказывается, это лишь «один из эпизодов Арагаца», как красочно выразился участник нашей экскурсии.
«Эпизоды Арагаца» — их множество — состоят из бесчисленных архитектонических сюрпризов, из закоулочков, из резких переходов от ослепительных, нарядных, густо благоухающих нагорий к мрачным, почти оголенным, холодным ущельям, где местами еще лежит буроватый слой снега.
Ранним утром, когда небо стояло над нами зеленое, словно вода в заводи, и еще спали петухи и собаки, мы вышли из Бюракана. Впереди семенили восемь осликов, груженных провизией, чайниками и теплыми вещами. Охотники, густо обмотанные поясами с патронами, сжимали в руках ружья, разбредясь цепью. Но утро было так тихо и сосредоточенно, что живья — ни птичьего, ни звериного — не попадалось.
Мы миновали ближайшее село, где наполнили фляги ледяною водой, и вступили в красивую дубовую рощу. Эта часть пути, легкая, удивительно напоминает старинную цветную гравюру.
Быть может, такие кудрявые, редко расставленные деревца, удобные для светотени, как этот старомодный дубок над селом; быть может, вот такая изумительная цепь точек и черточек, музыка телеграфного кода, резкая панорама всей Армении, ее нагорий, ее сел и пашен, ее восклицательных перпендикуляров — тополей и одиноких прямых башенок монастырей — все это и кормило когда-то своею формой глаза граверов и родило собою старинное и кропотливое искусство видеть вещи через светотень, через тонкую работу иглы по плоскости…
Дорога поднималась по косогору в рыжих отсветах глины и камня. Дуб кудрявился по склону, и навстречу, выходя из лесу, шли, казавшиеся нам издалека очень маленькими, человечки в больших шапках, гоня хворостиной архаических осликов, навьюченных вязанками сена.
Если же обернуться, возникала Армения, — тоже чем-то вроде старых карт, какие видишь в музеях топографии, — почти вылепленная рельефом и раскрашенная кисточкой. Арарат отсюда, со склонов своего антипода, кажется очень большим, он виден уже до самой подошвы, и его вершины плавают над четкими массивами, озаренными солнцем. Километров восемнадцать мы сделали, не чувствуя дороги, все поднимаясь и поднимаясь. Середина июля чем выше, тем больше стала переходить в начало мая, лето — в весну. Жару и желтый сок поспевающих плодов мы оставили внизу, — здесь же было начало жизни, такое яркое и сильное, что от бальзамических его испарений кружилась голова. Трава вылезала необычайной окраски, целые долины цветов, очень ярких, — думалось, это уже предел яркости, так они были густо окрашены. Но через два дня мы убедились, что ошиблись: на Арагаце из-под снежных полей растут еще более яркие, чья белизна и синева кажутся глазу почти непереносимыми. Как бы дополняя старомодный стиль пейзажа, и эти цветы с их запахами тоже были глубоко старинными, словно из романов Вальтера Скотта; тут была лаванда, давным-давно выкуренная из нашего обихода искусственными запахами духов; были бальзамин, шалфей, ромашка, дикий укроп.