Расплата
Шрифт:
— Что им от вас надо? Чего они прицепились? — спросил я у Гии.
— Водку требуют, вместе, говорят, разопьем, — беспомощно улыбнулся тот и посмотрел на карман, — а я не хочу с ними пить.
— Идите отсюда, — повернулся я к Рафику. Однажды, много лет назад, он уже получил от меня, поэтому сейчас я разговаривал с ним совершенно спокойно.
— А ты не пугай меня! — повысил голос Рафик.
— Убирайся, тебе говорят! — Я тоже повысил голос и толкнул его в плечо.
— Ах, вот как! Руки распускаешь?
— Проваливай отсюда!
В этот миг Гия вклинился между нами, обнял меня — он оказался выше на целую голову — и взмолился испуганным, дрожащим голосом:
— Прошу вас, оставьте, не стоит из-за меня ввязываться в неприятности…
Воспользовавшись минутой, Рафик с приятелем ретировались. Я и Гия остались у парадного одни. Волнение мое прошло, и я внимательно оглядел его. У него были крупные, красивые руки, которые он прижимал к груди, силясь что-то сказать, но волнение
— Я очень извиняюсь… Мы, кажется, соседи?..
Обычно он проходил мимо, не удостаивая меня даже взглядом, и я никогда не думал, что он замечает кого-нибудь.
— Я очень беспокоюсь… Как бы из-за меня вам не попасть в неприятную историю… Это такой народ…
— Об этом не беспокойтесь.
— Как мне отблагодарить вас? — стыдливо улыбнулся он и покосился на карман. — У меня есть водка, может быть, составите мне компанию?..
Пить мне не хотелось, но было интересно поближе познакомиться с этим странным человеком. Поэтому я не стал отнекиваться, и мы поднялись на четвертый этаж. Гия провел меня в комнату. Половину ее занимал черный блестящий рояль, на крышке которого стояла аккуратная стопка нот. На стене висели портреты миловидной брюнетки в белом платье и интересного мужчины артистической наружности.
— Это мои родители. Они были музыкантами. Отец — профессор музыки. И я музыкант. И сестренка моя собирается посвятить себя музыке, — объяснил Гия.
Поставив бутылку на рояль, он вышел в кухню за рюмками. В окно можно было увидеть здание, стоящее на противоположной стороне улицы, серое, с узкими окнами, и толстые электрические провода, натянутые между столбами. Еще виднелась макушка клена. Когда Гия вернулся, я по-прежнему рассматривал портреты его родителей.
— Странно, не так ли? — обратился он ко мне. — Мать моя была немка. Вам когда-нибудь случалось видеть такую смуглую немку? А я вот блондин, весь в отца.
Потом мы выпили по рюмочке и закусили конфетами, которые Гия принес на блюдце и поставил рядом с бутылкой. Пол, стол, стулья — все блестело в этой комнате. Я подивился чистоте, посчитав это заслугой сестренки Гии.
— Хотите, я вам сыграю Бетховена?
— Сыграйте.
Гия присел к роялю и взял несколько аккордов.
— Руки трясутся — сказал он, покачал головой, будто укоряя себя, налил водки, выпил и почти тут же забыл обо мне. Он играл, запрокинув голову, словно вдруг успокоился, отрешился от всего, ушел в себя, покинув этот свет, водку, Рафика, меня, и, все больше и больше бледнея, неподвижным взором уперся в потолок. Я стоял, облокотясь о рояль, и внимательно изучал этого человека, который умел так отрешаться от всего и которого десять минут назад трясли на улице какие-то подонки. Он уже не помнил обо мне. Пот выступил на его лбу, он забыл снять свой длиннополый макинтош, галстук съехал набок, а мне оставалось удивляться, как это я, человек довольно искушенный, иронично и подозрительно относящийся ко многим вещам, поддался его порыву, не слышал уличного шума, не помнил, что десять минут назад до того, как он сел за рояль, я жалел этого человека, скептически и несколько свысока поглядывая на него… Потом хлопнула дверь, в комнате появилась сестра Гии. Гия очнулся и оборвал игру. Последние звуки неприятно резанули слух, словно что-то рухнуло, погребая под собой ту незримую жизнь, которая только что дышала в этой комнате.
— Ты что так рано, Майя? — спросил Гия и почему-то виновато засмеялся, кинув взгляд на бутылку.
— Урок отменили, — холодно ответила Майя.
— Мы, Майечка, не пили. Это наш сосед и просто…
Майя вежливо поздоровалась со мной и скрылась на кухне.
…И вот в тот день, когда, сидя у окна, я смотрел на малышей, странная тоска сжимала сердце. Звуки рояля нагоняли горькие мысли, что этих невинных детей ожидает тяжелая и сложная жизнь. День этот глубоко запал в память. Помню, как раздался звонок. Наверное, тетка пришла, подумал я, выходя в переднюю. Спокойно отворил дверь и вздрогнул от неожиданности — оборванный смуглый мужчина лет пятидесяти, с потерянным и жалким лицом протягивал ко мне руку:
— Ради бога, будьте милостивы, подайте кусочек хлеба!
Я вернулся в комнату, достал из буфета большой кусок грузинского хлеба, нащупал в кармане двугривенный, положил на хлеб и подал нищему. Тот всячески благословил меня. Судя по выговору, это был цыган. Я запер дверь и, скрестив на груди руки, остановился посреди комнаты, глядя в пространство. Почему я пожалел ему больше двадцати копеек? Ведь у меня были деньги. Но он просил хлеба, видимо, это и сбило меня с толку. Хотя хлеб просят самые нуждающиеся. Голоден, верно, был и этот несчастный. Настроение у меня испортилось, сентиментальность одолела, и в полдень, когда Каха принес билеты на футбол — в тот день открывался сезон, — перед моими глазами снова встало измученное лицо нищего. Однако от футбола я не отказался, желание
— В кинозвезды метишь? — насмешливо и одновременно одобрительно улыбнулся Каха.
Мне стало приятно от его слов, но лицо давешнего нищего снова возникло перед глазами. Я, видите ли, прихорашивался перед зеркалом, а в его душе, наверное, стоял непроглядный мрак, и все же…
— Что поделаешь?! — пожимая плечами, ответил я Кахе и самому себе.
Мы вышли на улицу. Стоял солнечный апрель. Все уже ходили без пальто. Некоторые на всякий случай носили с собой перекинутые через руку плащи, а на том нищем было теплое старое пальто и изношенная донельзя кургузая меховая шапка, которая не могла скрыть давно не стриженных густых черных волос. Солнце создавало праздничную атмосферу на улице, все прохожие казались веселыми и беззаботными. Прилегающие к стадиону улицы были полны народу. С моста Челюскинцев я взглянул на Куру, на суетливые, как жуки, автомашины, снующие по набережной. Вдали вырисовывались блеклые контуры гор. Над стадионом реяли флаги, и я чувствовал, как волнение подбирается ко мне. Взбудораженная толпа, разноцветные флаги, трепещущие в вышине, зеленое поле, заполненные трибуны пробуждали во мне странное ожидание, словно сейчас начинался не футбол, а нечто большее, сложное, как сама жизнь; глядя на пустынное до времени поле, я старался угадать, в какие ворота влетит первый мяч, как закончится игра, какая половина поля окажется роковой для той или другой команды. Просидев два часа на этой самой трибуне, я узнаю все это, но предугадать сейчас, до начала игры, представлялось чем-то невероятным. Я смотрел на волнующихся болельщиков и в общем гомоне улавливал обрывки разговоров:
— Как у наших сложится, а?
— Как пойдет игра, выиграем?
Некоторые так переживали, будто у них не было никаких забот, кроме футбола, хотя жизнь давно стерла с их лиц даже след беззаботности. Но я чувствовал, что волнение их вызвано не только ожиданием развлечения или чисто спортивным азартом, но имеет более глубокие корни, о которых большинство даже не подозревало, они существуют подспудно. Все ждали игру, словно с минуты на минуту должны были стать свидетелями чего-то сверхъестественного — в течение полутора часов судьба будет жонглировать перед ними тысячью вероятностей, тысячью случайностей, совершенно нежданных мигом раньше, а потом сразу выявит все и вынесет свой приговор. До известной степени жизнь каждого из собравшихся здесь походила на футбол, на матч, растянувшийся в десятилетия, где годами торчишь перед пустыми воротами, ждешь точной передачи и, если повезет, получишь мяч и забьешь гол. Или, наоборот, не получишь ничего, даром убьешь время, или не сможешь воспользоваться выгодным моментом, ударишь мимо цели, а второй такой возможности тебе не представится; где ежесекундно сменяют друг друга временные удача и неудача; где часто слышишь свисток судьи — глашатая определенного решения то в твою пользу, то в пользу противника; где за минуту до конца неясно, чем завершится матч, а иногда результат его ясен заранее, но ты все-таки продолжаешь игру, до последней секунды придерживаешься ее правил, потом слышишь финальный свисток — все, игра окончена, ты обязан покинуть поле…
Я уже не помню результат той встречи. Вероятней всего, наши выиграли, потому что мы вышли со стадиона в приподнятом настроении. Стоял прекрасный апрельский вечер. Воздух был пропитан ароматом цветущих акаций. Незаметно сползшие с гор сумерки осыпали город мириадами мерцающих огней. Размеряющее тепло разливалось по улицам. Счастливые болельщики расходились по домам, где каждого ожидали свои заботы. Нас было четверо — я, Каха, Вахтанг и Парнаоз. По проспекту Руставели прогуливались толпы народу. Прелестные девушки, как ожившие после зимы лани, проносились мимо нас. Нам захотелось продлить удовольствие, захотелось любви этих стройных длинноногих девушек, но кто преподнесет нам таких красавиц? Выпить — гораздо проще. Вахтанг и Парнаоз ненадолго испарились, достали где-то денег, и мы завернули в ресторан «Тбилиси». Огромная люстра на потолке сверкала так ослепительно, как будто весна вошла и в это здание. С эстрады гремела музыка. Приятным ароматом вин и шашлыков тянуло от каждого столика, за которыми расположились веселые люди. Пьяный верзила, раскинув саженные руки, пытался пуститься в пляс перед эстрадой, но друзья повисли на нем, не давая развернуться. Я пробирался вслед за ребятами, приметившими свободный столик. Чей-то бас окликнул меня по имени, я обернулся, увидел в центре зала приветственно вскинутую руку и узнал Ладо, старого друга моего дяди Арчила. В свое время этот Ладо был известным борцом, многократным чемпионом мира, красой и гордостью грузинского спорта. В настоящее время он являлся влиятельным скульптором и архитектором, но его искусство значительно уступало былым спортивным достижениям, за которые вся Грузия по сей день знала и уважала его. Когда я подошел, он — успевший уже изрядно нагрузиться — по обыкновению стиснул меня в объятьях и расцеловал. Потом придвинул стул, усадил меня рядом с собой и представил сотрапезникам: