Распутин (др.издание)
Шрифт:
С раздробленным черепом повалился на пыльную дорогу под ноги старый Никита. Ольга с истерическим криком бросилась к нему. Рослый сильный сектант одним движением вырвал у убийцы кол, но в то же мгновение стукнул первый выстрел урядника, и раздался раздирающий душу крик женщины: пуля перебила переносье маленькой двухгодовалой девчурки, которую она несла на руках, и та бессильно ткнулась окровавленной головкой на грудь матери. Тяжкий стон боли и гнева пронесся по толпе при виде убитого ребенка. Урядник навел было снова револьвер на народ, но высокий сектант вырвался из рядов и подлетел к нему с поднятым окровавленным колом. Опять стукнул выстрел, сектант, взмахнув руками, повалился навзничь, но в то же мгновение разлетевшийся с дикой силой кол его точно влип в бок урядника и тяжело упал на круп лошади. Урядник ткнулся лицом в гриву,
И вдруг, взявшись неизвестно откуда, в нескольких шагах перед становым решительно выросла маленькая фигура в подряснике с распятием в энергично поднятой вверх руке. Становой с налившимися кровью глазами подбежал, тяжело сопя, к маленькому дьячку и, схватив его за плечо, отшвырнул его в сторону. Распятие выпало из старческой руки, и тяжелые грязные ноги втоптали его в дорожную пыль — никто почти в черной воющей туче злобы и не заметил ни креста, ни валявшейся у самых врат церковных, закрыв лицо руками, маленькой, тщедушной, запачканной пылью фигурки старого дьячка…
И с поднятыми кольями в злых вихрях набата толпа богомольцев обрушилась на сектантов. Ратники первые бросились бежать назад, в село, а некоторые примкнули к православным и стали бить нововеров, которые затеяли всю эту дурацкую волынку. Над побоищем поднялась тяжелая душная туча пыли, и по телам упавшим заплясали ноги в лаптях и в подбитых гвоздями тяжелых сапогах. С разбитой головой упал под ноги безумствующей толпы Григорий Николаевич. И увидел он дремлющий в сияющем небе могучий Тхачугучуг, и голубой туман пустынного моря, и нежными ангелами пролетели-пропели любимые слова его молитвы: «Бог — братья — любовь — распятье…» И все кончилось для него. Злой вихрь набата, плач, крики, ругательства, тяжкие удары кольев и кулаков и, как проблески неба сквозь страшный черный дым пожара, все более и более слабеющие крики: «Христос воскрес… Христос воскрес…»
Уцелевшие сектанты прорвали тесное кольцо православных и понеслись по горе вниз в луга. Православные одни бросились за ними в погоню, другие остались добивать изувеченных, валявшихся на дороге — среди них был и Илья безногий, костылями которого православные били теперь сектантов, — третьи уже бежали на село, чтобы тотчас же нестись по деревням разносить и грабить дома нехристей. У самых церковных врат стоял связанный чудный странник и плакал; двое стражников торопливо вязали руки назад суровому ратнику-обличителю. Его грудь высоко поднималась, глаза горели бешеным огнем, и он повторял только одно слово:
— Отрицаюсь! Отрицаюсь! Отрицаюсь!
И бешено плевал в сторону отца Бориса, стоявшего на церковной паперти с гневным и торжествующим лицом…
XXXVII
ПОД КОЛЕСАМИ ДЖАГГЕРНАУТА
Жизнь замутилась до самого дна. Никто уже ничего не понимал, все ходили тревожные, испуганные, и даже способиеуже не радовало больше народ, тем более что деньги все более и более теряли цену и все меньше становилось в обороте товаров, которые на эти обесцененные бумажки можно было купить. И то не хватало населению сахару, то совсем не было керосина, то вдруг исчезала неизвестно куда мука из лабазов — точно дьявол какой ядовито издевался над ошалевшим в красном угаре войны народом. И все гуще и гуще наливалась жизнь тяжелой тревогой…
Несчастная семья Зориных, задавленная беспросветной нищетой, с наступлением осени снова перебралась в город в когда-то дешевую, хотя и пьяную Слободку, окраину, тянущую в сторону Ярилина Дола. Мещане откровенно и беспощадно презирали этих прогоревших господишек и говорили с ними свысока, чрез плечо, сквозь зубы, пренебрежительно поплевывая подсолнышки. Митя зеленел от ярости, а Варя, задавленная горем, не обращала на все это хамство никакого внимания. Горе ее нарастало: нищета, сумасшедшая мать — ни Варя, ни Митя и слышать не хотели, чтобы отдать ее в лечебницу и тем развязать себе руки, — новый предстоящий призыв брата, которого врачи предупредили, что отсрочки дано ему больше быть не может, разлука с милым Фрицем, которого опять неизвестно зачем прокатили в Западную Сибирь. И в довершение всего она с
— Митя… — как-то в сумерки сказала раз девушка. — Ты, милый, не тревожься, но мне надо съездить в Москву: может быть, найду я там какую-нибудь такую службу, при которой можно было бы не бросать маму. А так, без службы, мы с этой дороговизной пропадем, и скоро… Только, пока я буду ездить, ты должен будешь присмотреть за мамой. Хорошо? Это будет недолго, дня три, может быть, всего…
— Присмотреть я могу, но… какие же это такие есть в Москве места, куда тебя возьмут с сумасшедшей матерью на руках? — зло сказал он. — Ты только измучаешься зря… И наплюют тебе лишний раз в лицо… Только и всего. Вот скоро меня заберут опять в солдаты — может, будете получать пособие, если похлопотать хорошенько…
— Нет, я все же хочу попытаться… — сказала Варя, поднося обе руки к вискам. — Ты только обещай мне не оставлять мамы…
— Хорошо. Когда же ты поедешь?
— Сегодня с ночным…
И она поехала, но не затем, чтобы искать места, — она отлично понимала, что такого места, на котором можно было бы держаться с больной матерью, найти невозможно, — а для того, чтобы сделать что-нибудь с собой. Что сделать, она точно не знала, но знала, что в таких случаях что-то сделать, чтобы скрыть свою ошибку, можно. К окшинским акушеркам обратиться она боялась, потому что опасалась огласки. И вот с замирающим от ужаса сердцем, с тяжелой головной болью от бессонной ночи Варя уже идет — сама не зная куда — по Садовой, шумной, бестолковой, неопрятной, взъерошенной. Всюду и везде тысячи и тысячи раненых в больничных халатах, накинутых поверх белья. И с грохотом военного оркестра проходят к вокзалу какие-то эшелоны — на позиции поехали, должно быть…
Уже недалеко от вокзала Варе бросилась в глаза вывеска акушерки, которая предлагала у себя приют секретным беременным. Полагая, что она и есть такая секретная беременная, Варя робко, замирая от ужаса и стыда, позвонила. Ей отворила почтенная, чистоплотная дама с седыми волосами и ласково проговорила: «Пожалуйте!» Вслед за ней вошла в маленькую мещанскую гостиную и Варя, заплетающимся от стыда языком сказала ей о своем горе, прибавив, что жених ее на позициях. Акушерка незаметно, но внимательно оглядела ее убогий наряд, прикинула ее общую истощенность и ласково сказала:
— К сожалению, у меня в настоящее время решительно все занято…
— Но… но вообще… сколько это могло бы стоить? — пролепетала девушка.
— По теперешним ценам такая операция оплачивается приблизительно пятьсот рублей… — скромно сказала акушерка.
У Вари не было и десятой доли. Совсем помертвев, она встала, простилась и пошла — опять сама не зная куда. И уже на Мясницкой на пышном небоскребе метнулась ей в глаза чудесная медная, ярко начищенная доска: Доктор К. К. Стеневский. — Женские болезни.Это был тот самый К. К. Стеневский, который раньше орудовал в Новороссийске. Там он немножко зарвался в области освобождения молодых пацифистов от воинской повинности, и начальство, не желая очень уж шуметь в таком деликатном деле, легонько посоветовало ему временно перебраться хотя в Москву, что ли. Он перебрался и ничуть не раскаивался: практика по его специальности сразу открылась блестящая. На его медной доске были указаны и часы приема, но голова Вари была точно туманом затянута, и она не могла тут разобрать ничего, вовремя она пришла или не вовремя. Пышный подъезд пугал ее чрезвычайно, но она подумала: скажу ему все, упаду на колени, буду целовать его руки… Не звери же люди, поймут… И она робко вошла на застланную ковром лестницу и тихонько позвонила у тяжелой дубовой двери. Необычайно чистая и хорошенькая горничная в белой накрахмаленной наколке отворила ей дверь и, презрительно оглядев ее, впустила в приемную. От неожиданности Варя остановилась на пороге: столько было там женщин, старых и молодых, красивых и безобразных!