Расстрелянный ветер
Шрифт:
— Слушай! Ты должен вместе с имеющимися у тебя в подчинении военнослужащими выступить в поход и уничтожить банду Кривобокова. Развеять, чтоб и праху от нее не осталось! Бросить всех, все силы в погоню, в налет, в бой… последний, решительный, как в песне.
Жемчужный усмехнулся, подумал: «Ох, и хитрая же ты… контра!» У него на этот счет был свой план. И потом он тоже почувствовал усталость, она, проклятая, ломила виски.
— Я так не сделаю… Зачем же в прах?! Среди них есть немало и случайных, заблудшихся, прибившихся, да и тех, знаешь ли, кто не
Уполномоченный перешел на «вы».
— А я вам приказываю! Пока мы наслышаны, что вы в своих делах и распоряжениях разводите не что иное, как анархию!
Матвей Жемчужный дернулся, как от удара, фыркнул в усы и гаркнул:
— Тиш-ш-ша!
Сжал губы, одернул кожанку, поправил на боку маузер, осторожно поставил ребром на стол огрубевшую ладонь и выдохнул:
— Ты мне об анархии не заливай, знаем…
В глазах повиделись пустынные улицы Петрограда, дымные рассветы на Неве, темные, притаившиеся особняки и пули оттуда… Пули били прямо в тело. А иногда — прямо в сердце…
Успокоился, рукой снизу разгладил усы.
— Мы пошлем в банду надежного человека. Он знает все их стоянки. Они увидят своими глазами, что он жив-здоров и ему поверят. Тут песней не обойдешься. Тут хитрая мозга нужна.
Жемчужный вздохнул, и столько в его вздохе было сомнения, раздумья и потаенной жалости, что уполномоченный поправил очки, прислушался.
— У нас порублено восемнадцать честнейших бойцов революции в ночном бою… Лично я так думаю… Двигать мой отряд, моих красных бойцов на кучку отчаявшихся, злобных, усталых бандитов… не имеет смысла. Лишние жертвы будут! Идем прежним курсом… Мы пошлем туда бывшего кашевара банды — Роньжина. Может быть, он постарается убедить их: мол, наказание им не угрожает, вот вам всем грамотки о прощении… и вообще, мол, пора возвращаться по домам. Оружие на стол — и подпишись!
Уполномоченный нервно сдернул очки, глаза его карие расширились в недоумении, с тонких губ готов был сорваться выкрик-приказ: «Я вам запрещаю», но в это время громко, как два выстрела, распахнулись обе створки двери, и на пол, словно поскользнувшись, брякнулся мальчишечка в треухе, в залатанных широких шароварах, голый по пояс, босиком. Вскочил, задышал по-рыбьи, дернул себя за прыгающие бледные щечки, будто собирался заплакать. Вышептал:
— Дядя Матвей… там… там… — он указал на окно, в проеме которого выплывало солнце, — хлебушко погорело! И рожь-то вся, и пашеница! И огонь аж во всю степь!
Жемчужный загремел табуретом, схватился за маузер и, высунувшись в окно, заорал басом:
— Вестовой! — и выстрелил несколько раз в небо. — Тревога! Всех… весь люд на огонь… Бей во все колокола!
…В дверях они столкнулись лицом к лицу.
Уполномоченный:
— Это дело банды?! Вы все-таки решили послать к ним вашего кашевара?!
Матрос тяжело дышал:
— Н-некогда!.. Пошлю!
— Как бы вам не переиграть, товарищ Жемчужный… — уполномоченный словно невзначай тронул потной
Жемчужный презрительно посмотрел на его очки:
— Ладно, не пугай, волкодав! — и пропустил уполномоченного вперед.
Бывший бандит и кашевар, отмытый и подстриженный, в чистой рубахе стоял в полутемных бревенчатых сенях своей развалюхи среди хомутов, граблей, рассохшихся бочек и другой рухляди и старательно отбивал косу.
В его мозгу весело металась важная мысль о том, что теперь-то определенно кончилась его, Роньжина, волчья жизнь и пришла самая пора радоваться миру и благодати.
Он и радовался. Уборка хлебов — отродясь праздник!
Звонкий детский содом в избе перекликался с нежным вжиканьем бруска по металлической ленте косы, и это было похоже на воробьиный гомон.
Женушка, верная Паранюшка, готовила утреннюю еду на всю ораву, тоже радовалась и часто стукалась головой о притолоку дверей по причине своего высокого роста, шмыгала туда-сюда, взглядывала на старательного мужа и, любуясь им, вытирала о подол руки, готовая обнять его всего и прижать к себе так, как это только она умеет.
Роньжин иногда останавливался передохнуть и, встречаясь с ней глазами, осматривал ее всю и мысленно удивлялся, за что же он мог когда-то ее полюбить, длинную, с большими руками. Но, наверное, за сердечность, такую, что после ночи к утру болели шея и губы, начиналось головокружение и пошатывало.
— Ну, не ворчи, не ворчи… — тяжелым игривым голосом предупреждала она, хотя муж не сказал ни слова.
А он и не ворчал.
— Чтой-то, Порочка, ноне вальяжная ты у меня… — усмехнулся Роньжин, отложил в сторону косу, подошел и погладил жену по худой нервной спине.
Она задохнулась от такой непривычной ласки, сграбастала его и в ухо шумно пообещала:
— Ох, ночью и зацелую!..
И этому радовался он.
…Ну, стало быть, Советская власть простила все его прегрешения, дала ему свободу: мол, живи и радуйся, не притесняла его семью, ничего у них не конфисковали, не богатеи какие, наоборот, слышал чудное… Красные эскадронцы сообща распахали у бедных казаков пашни да посеяли у кого что, ну и Роньжиных не забыли, все ж таки многодетность…
Вот ведь оно как складно да славно!
А он-то мытарил с винтовкою в бандитском табуне, в налетах и жратве, в пьяном угаре отвоевывал лучшую казачью долю, грабил, что ни попадись под руку, случалось и… убивал. Но тех только, кто и его с копытков сшибить бы мог. Отвоевался… А она, вишь, где лучшая-то казачья доля? Мир и спокой кругом, хлеба поспели, жена и дети мал-мала меньше. Живы-здоровы, солнышко встало, и ни тебе пуль, ни тебе злобы, ни тебе страха, а только жизнь и никакого смертоубийства! Эх, раньше бы! Кабы знал, что не в ту сторону душа вертелась! Хорошо, что не забоялся да возвернулся, под закон в яблочко попал… А другие?! Их в банде-то, почитай, сколько душ бродит!