Расстрелянный ветер
Шрифт:
— А ты не врешь, Роньжин? — спросил он, умоляюще заглядывая в глаза и в белом кулаке сжимая плетку.
Рыжий, конопатый пулеметчик, сидя на камне и поглаживая зеленое рыло пулемета, убеждал многозначительно и угрожающе:
— Люди! Не верьте ему. Он изменщиком числится. Помните, убег, всех без жратвы оставил?!
— Да. Было так.
— А ведь его сейчас по этому делу можно за милую душу и прикончить.
— Сказывай, почему ты, бывший наш, из банды, жив?! Говори как на духу.
Роньжин устало откликнулся:
— Как видите,
Епишкин заухмылялся от радости, что еще жив, а еще потому, что наконец-то на него обратили внимание, и он с достоинством доложил:
— Роньжин-то как вернулся, сразу к детишкам и до женки подался, и никто ему не перечил…
Пулеметчик на камне тряхнул рыжими патлами и вознегодовал:
— Да что вы, право слово, мужики! Жмурки все это! Надо как следует допросить. В обман введут, право слово!
Подошла Султанбекова. Она слушала их разговор и ждала, когда этих двух, пришедших к ним, прикончат. Думала: «Нужно сейчас дождаться Мишеньки. Сейчас, вот сейчас нужно удержать всех в повиновении. Надо что-то сказать, и так, чтобы они быстро сами уничтожили этих двоих!»
Потом услышала:
— А я привет от дружка твоего приволок.
Это говорил Роньжин, отдирая голову от тяжелой громадной каменной земли.
И дальше вслушивалась в его хрипящие, кровавые слова, стекающие с губ:
— Сгинул, сгорел самолично Михайла Кривобоков, царство ему самое разнебесное… христопродавцу!
Голос Роньжина окреп, он приподнялся и ровно, как о потерянном и жестоком, обстоятельно сообщил:
— Спалил он хлеба станичные, всех сограждан и детушек наших кровных осиротил. Спалил, да степь вдруг занялась супротив него и не отпустила. Сам в реестр попал. Нетути теперича Михайлы Маркелыча, а есть только пепелище, да люд на миру как есть голодный…
Султанбекова наклонилась, жалко и просительно заглянула в глаза, которые уже гасли:
— Лжете. Вы ведь лжете, да?!
Роньжин тоже посмотрел ей в глаза, заметил в их черных глубинах боль — от света сжимались и расширялись высверками сатанинские большие зрачки — и устало высказался:
— Да поздно уж врать-то мне. Вот держи, на поминки…
И выбросил из-за тяжелой пазухи маузер, золотой портсигар и законченные кольца от портупеи.
Побледнела с губ до щек и ушей и — застыла. Послышался осуждающе-недовольный говор:
— Продал нас…
— Хлеба, хлеба-то зачем пожег?! И сам изжарился…
— Туда ему и дорожка!..
У Султанбековой лицо стало худым. Заметила: многие почему-то седлают коней.
Поднялась, расправила плечи и, цепко схватившись за наган, затряслась вся и выгаркнула так, что чуть пошевелились листья на ветвях березы около ее лица:
— Куда?!
Железное эхо прокатилось по каменным скалам — надгробьям, и в их стены ударилось долгое: «…Да-а! …Да-а!»
— Куда без моего приказания?!
Один, поплевывая на руки, приладил седло на мухортой смирной лошади, сказал:
— А
Двое ускакали. Султанбекова приказала пулеметчику:
— Строчи!
А те двое уже оторвались от леса и вымахнули в степь, к дороге.
Рыжий пулеметчик деловито поправил патронную ленту и рьяно приложился щекой к пулеметной рукояти.
— Эх, сейчас и сре-ежу!
На него все вдруг громко зароптали, цыкнули разом. Он медлил, раздумывая, будто пулемет заело. Султанбекова приставила наган к его уху:
— Убивай! Ну, быстро! Уйдут! Убей их…
И услышала: — Не буду… по своим.
И все увидели, как он стукнулся головой об рукоять от громкого выстрела и по-детски испуганно проплакал:
— Братцы, помираю… ее мать.
Тишина оглохла, опустилась в низины, лощины, лесные раздолья, ущелья.
Все стояли, смотрели на корчившегося рыжего, веснушчатого пулеметчика, и его стоны, и громкий треск из-под рук вырванной травы, и цвиньканье застрявшей в ветвях пичуги напомнил всем о смерти и жизни на земле и о том, что надо торопиться куда-то. И все посмотрели на Султанбекову. Она стояла пригнувшись, губы ее тряслись, а руки, сжатые ладонью к ладони вместе, проделывали какие-то движения, похожие на молитву. Потом она гордо подняла красивую голову, сжала губы так, что их не стало видно, резко сбросила с себя ремни со всем оружием и повернулась спиной. В нее удобно было стрелять — в могучую округлую спину метко тюкали бы пули, и кое-кто потянулся за маузером, но Савва-мученик поднял руку и выдохнул:
— Повернись лицом!
Султанбекова повернулась и отрешенно взглянула на всех.
Савва-мученик определил:
— Иди с богом. Куда-нибудь. Живи как хочешь, где хочешь и как смогешь. Мы ведь тоже не ангелы.
Она пошла прямо на березы, на скалы. Перед ней все расступились, и когда она скрылась в березняке, все начали шумно и свободно седлать коней, увязывать узлы, посматривая на степную дорогу…
Роньжин лежал на каменной груди земли и вглядывался в небо, и видел там облака и солнечные лучи, которые шарили в облаках, словно искали заплутавшееся в них солнце. Солнце находилось, и Роньжин тоненько улыбался.
Возле него сидел растерянный и плачущий Епишкин, сидел, как неприкаянный грешник, и сквозь слезы уговаривал Роньжина:
— Ты только не закрывай глаза, сосед. Не закрывай. Дыши и дыши… Сейчас я твои-то раны перевяжу.
И слышал, как тот шептал в ответ:
— Дышу… Ничего, мы еще пожуем!..
Молчало тихое небо, молчала жесткая земля под лопатками. Только слышал Роньжин, как растет трава и наливаются соком березы и где-то в расщелинах веселятся горные ручьи. Потом он приподнялся, оперся на локоть и увидел, как выехали из леса прощенные казаки и остановились у развилины дорог, постояли немного, постреляли в небо по облакам, а потом разминулись по трем дорогам, спеша к своим станицам, к семьям, к земле — в жизнь!