Расстрелянный ветер
Шрифт:
Этот вреда не сотворит.
— Ну, вот что, Епишкин! Хватит в жмурки играть. Докладай напрямки: за каким хреном ты в горы подался?!
Епишкин промычал заговорщически:
— М-м… Слушай сюда, соседушка. Упредить тя желаю. Вертайся обратно. Не ходи ты к ним за ради Христа! Измолотят ведь… До смертоубийства потеха дойдет.
— Это почему же? — удивленно спросил Роньжин, чувствуя, как холодеет в груди.
— Я воду в сельсовет таскал. Дверь-то неприкрыта была и все ваши разговоры с Жемчужным как на ладошке слышал. Все знаю.
Роньжин
Никого. Пуста степь, только слышно, как начинает позванивать зной.
— Та-а-ак… — растянул он. — Все, говоришь, слыхал? Ну, так теперь скажи, к кому тебя черт понес?
— Да уж скрывать не стану. Мне дрожать неча. А понес меня черт к самому Михайле Кривобокову. Ждет он меня. Лично приказал прибыть. Побалакать о Евдокии-жене, о сыночке, Андрее Михайловиче, то се…
— Хм! А где ты был вчера?
— Я токмо что из Верхнеуральска возвернулся — кожи возил продавать.
«Ни чижа он не знает еще о Михайле. Сказать?! Нет… Пускай пребывает в неведении. Недотепа!» — подумал Роньжин и усмехнулся, а вслух весело сказал:
— Что это там за пазухой у тебя? Неужто револьверы?!
Епишкин схватился рукой за грудь, запахнул ворог поддевки.
— Нету у меня оружия. Так… еда разная.
— Ну и у меня тожеть. Кое-что из еды. Так что хитрить друг перед дружкой нам не фасон.
Они пришпорили коней. Около березового колка среди кладбища камней остановились попить из родничка. Роньжин, прямо глядя Епишкину в глаза, приказал:
— Спрячь! Знаю: золото кривобоковское везешь. Спрячь! Верно тебе говорю. Наживешь с ним беды.
— Что ты, что ты, Роньжин! Какое золото?!
— Ну, так вот, охалуй, нету больше твоего Михайлы. Сгорел. Заживо сгорел.
— Не верю! Виделся с ним намедни лично.
— Спрячь — и вся недолга. Пригодится.
Роньжин вскочил на коня и молодцевато помчался вперед, радуясь, что уговорил и уберег человека от беды. Вскоре Епишкин догнал его, бросил на ходу:
— Я слово давал Михайле… — и до самых гор они вели коней молча.
…Их схватили дозорные в предгорье, где уже начали попадаться по пути кривые низкорослые березки, с тонкими сиротливо изогнутыми стволами-полосками, с нежной, чистенькой зеленью листочков-сердечек.
Их погнали, как гонят скот. С хохотом связали, на глаза крепко, до боли накрутили грязные тряпки. Узнав Роньжина, огрели плеткой.
«Ну, вот и началось!» — спокойно подумал он и удивился, что их долго везут куда-то.
Темнота, темь… Словно плутаешь в потемках. На душе — обида и злость, терпение издевок.
Ехали долго. Кружили. Роньжина хлестали колючие ветки, и по запаху он узнавал низинные пахучие холодные ели. Когда их грубо сбросили с коней и ножами отсекли веревки от рук, они шмякнулись о землю и предстали прямо пред большие черные пронзительные очи красивой, нерусской красоты, бабы и услышали ее железный, властный голос:
— Становись на колени!
Роньжин сразу узнал Султанбекову, краем глаза увидел, что Епишкин икнул от восхищения и, как подкошенный,
Она, большая и важная, брезгливо отошла на два шага назад.
— Ну, а ты чего стоишь?
Роньжин услышал это взвойное, лающее, на крике «чего стоишь?» — и ответил, заглядывая в ее блестящие, с синими обводами уставшие глаза:
— Негоже мне, старику, перед барышней поклоны бить.
Султанбекова замолкла, прислушалась, что-то поняла и вдруг исступленно и неуклюже вытянула наган. Вспухший палец прижимающе лег на барабан:
— Становись!
И захлестнула враз душу Роньжина злость: «Эк, стерва!» Он осмотрел круг бандитов на скалах, над ним и Епишкиным, и подумал о том, хватит, ли у него духа на этот поединок. Если хватит, коль выдержит черный пустой пока зрачок нагана, откуда ненароком ударит в грудь пулей, тогда непременно его будет уважать, весь этот сброд. И он решился.
— А я вот не встану!
Услышал холодное, равнодушное:
— Вста-а-нешь…
И раздался выстрел прямо в лицо. Роньжин от страха пригнул голову. Слетела с нее папаха. Он, оскорбленный, встал и выпрямился. Раздались еще два выстрела подряд: в левое и правое плечо впились две пчелы-пули и обильно полилась кровь.
— Перекрестила, значит, — хрипло произнес он. — Ловко стреляете, мадам, — и упал на колени. — Это не ты, это пули заставили…
И зашептал, как в забытьи:
— Как же я теперь косу держать буду?! Обезручила ведь… — поднял голову и с немым укором посмотрел на притихших бандитов, на их любопытные лица. Обливаясь кровью, он подполз к сбитой папахе, вынул оттуда сверток, зубами разгрыз нитку и выкрикнул, выкидывая руку вперед, в лица бандитов:
— Братцы-казаки! Гостинец я вам всем принародно… — и веером развернул листы грамот о прощении под запыленные, сбитые о камни сапоги.
— Читайте и разумейте, кто как хочет-желает!..
Султанбекова предположила, что это какой-то подвох, раз все взбудоражились и начали кричать, подбежала, начала выхватывать эти листы то у одного, то у другого, но ей старались не давать эти большие листы с печатями, и то тут, то там читали вслух.
В этих ненавистных листах упоминалось о том, что именем Советской власти всем, кто сложит оружие и придет с повинной, будет дано прощение, дабы жить в мире в родной Республике РСФСР…
Султанбекова металась, готовая стрелять в каждого, но боялась: их, читающих все громче и увлеченней, становилось много, а она была одна, да и Мишеньки все нет да нет!
— Это что же, братцы, вот так прийти — и сразу домой восвояси?!
— Стало быть, по печати так…
— М-да-а! А ежели к стенке?
— А вот Роньжин, он не побоялся — значит, правда это.
— Да и то ить, его не расстреляли!
— Продался он…
Над Роньжиным наклонился Савва, по кличке «Мученик», прозванный так за то, что выпороли его на атаманском казачьем кругу ни за что, ни про что. Умыкнул он дочь одного богатея со станицы да и справил с нею степную свадьбу…