Разлив Цивиля
Шрифт:
На постели в углу лежал укрытый по самую шею Трофим Матвеевич, рядом на стуле сидит Марья. Лицо председателя было каким-то серым, как у мертвеца, и чувство страха перед ним и перед Марьей постепенно стало уходить. «Виссарионы Марковичи и Трофимы Матвеевичи умирают, Петр Хабус живет и здравствует», — мелькнула в голове утешительная мысль. Но мелькнула и пропала. Снимая шапку, он почувствовал, что руки его по-прежнему дрожат.
— Добрый вечер хозяевам. — И голос какой-то осипший, скорее, похожий на шепот.
Марья поправила одеяло, которым был укрыт Трофим Матвеевич, и молча указала на стул у
— У меня времени нет, Трофим болен. Выкладывай, и можешь идти.
Дрожащими руками полез в карман, достал хрустящую пачку:
— Вот все деньги. Скажи спасибо, что и эти от милиционера спас. Все документы и деньги сактировали.
— Тут и половины нет, — все так же тихо прошептала Марья. — А где для кумы Нины? Давай еще восемьсот, и кончим разговор.
Он стал рассказывать ей, как все было, даже не скрыл, что Виссарион Маркович дал ему на сто рублей больше, чем другим.
— А может, он остальные почтой перевел, — откуда я знаю? Мне же он ничего не говорил, и я его не охранял. Ты скажи спасибо, что я спас эти деньги, а то бы они наверняка попали в милицию.
— Ну, ты не за одно «спасибо» ездил! Ладно, — вдруг согласилась Марья. — Мне хватит. Но Нине или сегодня же, или завтра восемьсот занеси. Если не отдашь, пеняй на себя, я церемониться с тобой не буду.
— Поверь, Марья, Виссарион Маркович ни копейки для себя не оставлял. Он же коммунист. Ты понимаешь, коммунист! И не мог он, как мы с тобой, присвоить себе колхозное…
— Не шуми, — Марья оглянулась на мужа. — Трофим болен. Ладно, может, почтой перевел. Еще три дня подожду. Потом смотри.
Пятясь задом, он отошел к двери. А на полу, на том месте, где он сидел, осталась грязная лужа.
«Перед тем как войти в дом, вытри ноги, — опять вспомнилась поговорка. — В чистый дом готов войти и разутым. А к этой змее…»
Вышел, не попрощавшись.
Проводив кладовщика, Марья подошла к Трофиму. Тот, похоже, спал, откинувшись на подушку. Дыханье было ровным, разве что лоб по-прежнему был горячим и влажным.
Она постелила себе на диване и тоже легла.
Почти трое суток подряд она не отходила от Нины, вместе с ней плакала. И нынче, мельком взглянув в зеркало, не узнала себя: глаза красные, со щек ушел румянец, а по углам рта легли горестные складки. Говорят, горе одного рака красит… А может, горе горем, а и молодость проходит. Проходит… Не прошла ли? Уже скоро тридцать. Тридцать! А много ли она видела радости в своей жизни, ради чего живет? В последние годы пристрастилась к деньгам: копит, покупает дорогие вещи. А зачем? В деньгах ли счастье? Много ли радости ей это принесло? Да и если бы эти деньги были чистыми!..
В окна, из которых уже выставлены вторые рамы, доносится песня:
Если быть коню — пусть будет серый конь, Да с ременною уздой, И подкован чтобы медными подковами — Топтать-крошить волжский лед…Где-то — не под Березами ли любви? — веселится девичий хоровод. Говорят, когда кружит хоровод, и земле легко и радостно. Ее радуют девичьи
В памяти Марьи всплывают те, теперь уже далекие, вечера, когда она тоже кружилась в хороводе. Хороводный круг. Песня. Песня и круг — они неразлучны. Где хоровод — там и песня, где песня — там хороводный круг. Тихий ветер расчесывает зеленые кудри берез. Слушает девичью песню умолкший в траве кузнечик. Подсолнухи, которых так много в Сявалкасах, тоже повернулись на песню, тоже слушают — не наслушаются. Да и не про них ли поют девушки? «Полным-полон подсолнушками наш огород — будто сорок одно солнце светится…» Кажется, что и звезды прислушиваются к хороводу. А вот из-за леса, покрытого молочной пеленой тумана, выкатывается огненное колесо луны и тоже спешит поближе к девичьей песне. Песня, словно бы не умещаясь на земле, летит в самое небо, к луне и звездам…
Где те далекие времена? Прошли и не вернутся. Другие кружатся в хороводе и поют песни. Поют, не думая, что когда-то с волнением и грустью будут вспоминать об этом счастливом — не самом ли счастливом в жизни человека? — времени…
Если другу быть, то пусть будет любимый друг, Да в каракулевой шапке, На ногах чтобы светлые калоши — Топтать злую клевету людей…Старая это песня. Старая, а не стареет. Вот и сейчас Марья слышит ее, и сердцу тесно становится в груди… Не зря сказано: плуг распахивает поле, годы — душу. Теперь она научилась понимать и ценить то, что плохо понимала и совсем не ценила в молодости… «Пусть будет любимый друг…»
Весь вечер Марья чувствовала себя так, словно бы что-то хотела вспомнить и никак не могла. И вот только теперь, вспомнив наконец, встала с дивана и начала поспешно одеваться.
Подошла к мужу, постояла около него. Дышит все так же ровно, но на лбу светятся капли пота. Марья взяла полотенце и вытерла пот. Не проснулся. Даже не услышал. Дыхание все такое же спокойное и глубокое.
Тихо, крадучись, Марья вышла на улицу и быстро, легким своим шагом, почти побежала в ту сторону, откуда доносилась песня. Она словно бы торопилась догнать свою молодость, свою девичью песню. Может, еще не поздно, может, еще и удастся догнать?..
Возвращается она этой же улицей уже на рассвете. Летит так же легко, будто у нее не руки, а крылья.
Девичьи песни давно смолкли, но у нее в груди все поет, и кажется, что весь мир радуется вместе с ней. Разве не для нее так ярко горит заря? Не для нее опрокинулся ковш Большой Медведицы и сыплет на землю счастье? И разве не о ее счастье шепчутся по сторонам дороги старые ветлы?..
Говорят, к старости у человека бывает больше всяких причуд, чем в молодости. Вот и у деда Мигулая в последнее время появилось вдруг неодолимое желание есть по ночам. Да ладно бы есть что пришлось, так нет же — подавай ему горячее. И вот, оставив за себя на посту какую-нибудь дежурную девушку, Мигулай ни свет ни заря спешит домой, будит свою старуху, и та варит для него суп или кашу.