Рембрандт
Шрифт:
— Нет, Ян, я этого не говорю. Но пойми: я приехал учиться, и ограбил ради этого родных, и я должен что-то здесь получить — без этого я не вернусь домой, даже если… — он хотел уже сказать: «мое сердце будет разбито», но холодные глаза плоскогрудой девицы, с затаенным любопытством наблюдавшие за ним, заставили его изменить конец фразы, — даже если это займет долгие месяцы.
Ян перестал ковырять свои оладьи, положил нож и устремил свои бегающие глаза на лицо собеседника.
— Послушай, в том, что ты попал сюда, больше всех виноват я, — начал он. — И поверь, я жалею об этом. Я давно уже признался себе, и ты тоже не станешь отрицать, что мне было бы лучше не срывать
— Очень многое. Больше, чем я могу позволить себе потерять.
Нет, он говорит так не потому, что ему хочется поскорее оправдать Яна. Глядя на плывущие в воздухе облака дыма, Рембрандт вызывал в памяти картины Ластмана — одни в пышных рамах, другие еще незаконченные и стоящие в мастерской, но изумительные даже в незавершенном виде. «Иисус, исцеляющий больных», «Кориолан, принимающий послов», «Давид, играющий на арфе», «Жертвоприношение Юноне» — каждое из этих полотен представляло собой блестящую, до расточительства великолепную сцену, величественный жест, схваченный во всей его живой выразительности. Движение перетекало в движение, цвет сливался с цветом, линия переходила в линию, и все в целом было поднято в такой возвышенный и лучезарный план, сложно и пышно украшенный драпировками, гирляндами и фестонами, что, глядя на эти холсты, человек невольно возносился над землей, приобщался к иному, великолепному миру, и кровь его волновалась, словно от звука фанфар или барабанной дроби. О Ластмане можно было думать что угодно, но он умел уловить и так передать возвышенные моменты человеческой истории, чтобы их видели и те, кто менее велик, чем он. Пусть он слишком много пил и ел, слишком часто впадал в дремоту, пусть он незаслуженно дарил свою любовь и ненависть; зато он умел отдернуть занавес и блистательно явить глазам трагедию людского рода.
— Назови мне хоть одну его вещь, которую тебе было бы жаль упустить, — настаивал Ян. — Ну, назови.
— Но разве это можно выразить словами? Тут же все дело в том, как он видит мир. Ну, например, как он видит прошлое.
— А как он его видит? Что ты хочешь этим сказать?
Рембрандт вздохнул — отчасти потому, что ему было трудно подыскать нужные слова; отчасти потому — он отлично это знал, — что ему не поможет никакое красноречие: молодой человек, сидящий напротив него, все равно ничего не поймет.
— Зачем в это вникать? Я учусь, остальное меня не касается.
— Ты учишься? У Ластмана? Так позволь сказать тебе правду: уже сейчас, вот сегодня, ты настолько же выше его, насколько я выше Ларсена и Халдингена. Всему, чему я научился после возвращения из Лейдена, я научился, наблюдая за тобой.
Сердце Рембрандта внезапно участило свое биение, но он уклонился от настойчивого взгляда собеседника и, подавив бессмысленную улыбку, от которой чуть дрогнули уголки рта, спросил:
— О чем ты?
— О том, что ты великий художник, по-настоящему великий, — оживился Ливенс, впадая в прежнюю высокопарность и словно призывая тех, кто сидел за соседним столиком, оторвать взоры от цыпленка, вина и оладий и взглянуть на покрасневшего гения. — Я не променял бы тот маленький рисунок, который ты порвал, на самое большое полотно Ластмана. Я с наслаждением предпочел бы трем годам, проведенным у него в мастерской, пять-шесть месяцев работы в каком-нибудь старом лейденском сарае, где нет ни моделей, ни драпировок, ни древностей, но где рядом со мной работал бы ты.
Рембрандт был рад, что Ливенс говорит так фальшиво и напыщенно — это помогало не принимать слова Яна всерьез.
— Ты просто не в своем уме. Он учитель, а я ученик и делаю только первые шаги, — сказал он.
— Ты сам не веришь тому, что говоришь.
Рембрандт промолчал: ему было слишком трудно говорить — сердце отчаянно колотилось, из груди рвался нервный щекочущий смех.
— Давай вернемся в Лейден. Твой отец подыщет нам помещение для работы, а моделями у нас будут твои родные — он сам, мать, Геррит, Адриан, Лисбет.
— Выбрось это из головы, Ян, — отрезал Рембрандт. — У меня нет ни малейшей охоты возвращаться домой, да и у тебя се не было, пока мы не зашли сюда. Ты должен отбыть свое время, я — тоже. Любое другое решение — чистое безумие.
К его удивлению и радости, Ян без лишних слов отказался от своих замыслов. Ливенс отодвинулся от стола, потянулся к висевшему на поясе кошельку и, казалось, разом позабыл все свои огорчения.
— Ну что ж, тебе виднее, — сказал он, проведя рукой по волосам. — Думаю, что нам пора уходить.
На широком каменном крыльце у дома господина Ластмана их поджидал Алларт. Очевидно, родители только что высадили его здесь: за углом еще слышались стук кареты и цоканье копыт их серых в яблоках лошадей, известных всему Амстердаму. По-осеннему одетый в бархатную шляпу с перьями и ярко-синий плащ на беличьем меху, Алларт стоял на верхней ступеньке, улыбаясь соученикам, и на лицо его, озаренное отраженным светом канала, падали дрожащие тени тополевой листвы.
— Где это вы пропадали? Шатались по лавкам? Вот жалость! Сегодня такой прекрасный день, и я думал, мы пойдем погулять. А теперь вы, наверно, так устали, что вам хочется одного — поскорей растянуться на кровати.
Несмотря на утомление, Рембрандт, вероятно, согласился бы пройтись еще, но у него было слишком тяжело на душе, и он лишь молча поднялся по ступенькам, всем своим видом показывая, что совершенно изнемог.
— Мы просто с ног валимся, — сказал Ливенс, следуя за земляком. — Рембрандт заказал себе камзол у моего портного на Сингел. Вот увидишь, как изящно получится! Ткань отличная — глянцевитое сукно, цвета сливы.
«Одно страусовое перо у него на шляпе стоит дороже трех таких камзолов», подумал Рембрандт, а вслух произнес: — Я заказал его по случаю твоих именин. Надеюсь, он подойдет.
— Ну что тебе, право, в голову взбрело! — возразил Алларт. — В конце концов, я просто устраиваю вечеринку для своих друзей-художников. Твоей коричневой куртки было бы вполне достаточно. И все-таки я рад, что ты заказал новый камзол — теперь-то уж я не сомневаюсь, что ты придешь.
Судя по голосу, Алларт в самом деле хочет видеть его у себя. Значит, деньги, тайком присланные из Лейдена, истрачены не совсем зря. Рембрандт взглянул в серо-голубые глаза и улыбнулся.