Роман моей жизни. Книга воспоминаний
Шрифт:
— Не беспокойтесь, сочувствую, ибо сам был молод.
Однажды ночью частная сходка по вопросу об отношении учащейся молодежи к народной темноте, при чем для разрешения хоть некоторой части проблемы надлежало воспользоваться летними каникулами, к нам в подвал спустился частный пристав с полицейским обходом, признал наше сборище незаконным и объявил, что мы арестованы. Одновременно с нашей сходкой, состоявшей из тридцати человек, были арестованы по всему городу еще другие сходки, приблизительно до пятисот человек; и так как всем места в части не оказалось, то мы были оставлены под домашним арестом и с нас взята была соответствующая подписка. Приставленные к нам городовые немедленно притащили нам из ресторана Сопящего колбас, булок и пива, и, под благосклонным покровительством и, можно сказать, при участии полиции, мы продолжали до утра беседу об использовании летних каникул с просветительною целью. Один городовой даже предложил нам непременно посетить его родную деревню в белоцерковском уезде.
— Славные вы паничи, — распинался он, глотая пиво. — А между тем вас будут драть. За шо? А треба. Потому — закон, потому — повинуйся.
На другой день нам даровали свободу. Однако, это подлило масла
С утра, в ясный теплый день, потянулась молодежь в университет. Собрались все — и третьекурсники, и кончающие курс. Ходы наверх оказались, однако, закрытыми, мы принуждены были скучиться в одной нижней зале и в коридорах. В воздухе носилось что-то странное. На самом деле, студенчество разделилось уже на две партии. Всё было, впрочем, неясно настолько, что неизвестно, кто и за что стоит, и чего каждая партия требует. На лицах студентов старших курсов, уже лелеявших мечту о правительственных местечках и 6 жирных кусочках, сияла торжествующая улыбка; но многие, подобно Армашевскому, с мрачным огнем в глазах «потрясали плечами» и вели себя Самсонами. К студентам была обращена от «стариков» просьба подождать ректора, который должен был сказать какое-то решительное слово. Мы волновались и ждали. Ректором был тогда акушер Матвеев [87] . Он, наконец, показался в студенческой толпе, бледный, как смерть. Его седая с большим белым лицом голова покоилась на золотом высоком воротнике генеральского мундира. Он стал говорить, но не сразу стали его слушать. Когда же он пригрозил, что университет будет закрыт, если, студенты не успокоятся, поднялся шум, и свист прорезал воздух. Еще больше побледнел ректор, дождался паузы и обратился к благоразумию студентов.
87
Александр Павлович Матвеев (1816–1882) — доктор медицины (с 1847), заслуженный ординарный профессор (с 1869), организатор и заведующий кафедрой акушерства, женских и детских болезней (1844–1882), декан медицинского факультета (1862–1865), проректор (1865, 1872–1875), ректор (1865–1871, 1875–1878) университета Св. Владимира в Киеве.
— Нас надо выслушать, — раздались в ответ голоса.
Кажется, он только этого и ждал и предложил прислать к нему депутатов с изложением на бумаге наших требований и — поскольку они законны — обещал их удовлетворить.
Если одну партию студентов можно было назвать революционною, то другую следовало бы наименовать контр-революционной. Любопытно, что у контр-революционеров был заготовлен уже заранее адрес ректору в почтительных выражениях с просьбою обратить некоторое внимание на положение беднейших студентов, но вообще не придавать серьезного значения чересчур темпераментному поведению молодежи, только-что поступившей в стены университета, так как все они проникнуты в действительности самыми лояльными чувствами. Таков был в общих выражениях смысл контр-революционного адреса. Но революционеры, ознакомившись с ним, немедленно тут же на подоконнике бокового коридора сочинили контр-адрес, впрочем, с умеренными требованиями. Их умеренности потом даже сами удивлялись. Но курьезнее всего, что многие впопыхах, когда было предложено, подписались под обоими адресами. Может-быть, под революционным контр-адресом сознательно подписалось не больше ста человек.
Что же касается закрытия университета, то учебный сезон кончился, и, строго говоря, угроза была пустая. Она больно ударила бы только по кончающим курс юристам, врачам и филологам.
Все-таки кое-чего «мартовская революция» добилась: мы получили право завести свою столовую, по продовольственным делам собирать сходки, решая вопросы голосованием, оказывать товарищам денежную помощь; иметь в своем распоряжении такой орган, как товарищеский суд, нам юридически разрешено не было, но, разумеется, фактически было и то, и другое.
Из числа «бунтовавших» в мартовскую революцию товарищей лишь небольшой процент оказался впоследствии в «стане погибающих». Таким образом, не все потонули в трясине успокоения и обыденной пошлости, а лишь громадное большинство. Помню, как университетские товарищи постепенно погружались в трясину с удовольствием, не все замечая, что погибают, и что им уже не выкарабкаться на твердый берег; как-то быстро стала увядать душа, редко одолевала она среду.
В числе первых, разорвавших с юностью, неожиданно оказался Армашевский, так сказать, вождь мартовской революции. Правда, он предпочел трясину, поросшую цветами знания. Он вышел из университета и, вместо полукурсового экзамена, выдержал испытание на звание кандидата естественных наук. У него были блестящие способности, огромная воля, и ему захотелось в девятнадцать лет примкнуть к профессорскому кругу. Он был оставлен при университете, читал геологию, страшно опередил товарищей, стал магистром, доктором. Однако, и покрытая цветами трясина — все-таки трясина. Мне приходилось потом наблюдать профессорский быт («Ординарный профессор»). Большинство профессоров в бытовом отношении ничем не отличалось от обывательщины — те же карты, выпивка, погоня за карьерой, за чинами, и те же, если не большие, интриги, с присоединением еще национальных и партийных несогласий (русские и немцы, консерваторы и либералы, ездившие в Петербург и доносившие в министерстве друг на друга); Армашевский, этот стальной юноша, почти мгновенно был втянут в узкий профессорский мир; тысяча щупальцев схватили его. Он пристал к староверам, впоследствии сделался членом Союза Русского Народа, т.е. ярым черносотенцем, в октябрьские дни плачевно кончил [88] . Что же говорить о тех молодых людях, которые с самого начала мечтали о чине статского советника, о судейской цепи или о портфеле адвоката и хотели только не голодать на школьной скамье.
88
Петр
Зато уцелевшие бунтовщики воистину оказались богатырями. Увы, я не принадлежал к их числу.
Глава пятнадцатая
1869
Лето в Чернигове. Варзарь. Лев Гинзбург. Рашевский. Запретное творчество. Пансион Ситенской. Свадебный вечер. Мой припадок и черниговский врач Решко.
Лето я провел в Чернигове, в доме отца. Спал в саду на веранде, ходил угорелый от зноя, от ничегонеделания, от жажды удовлетворения повелительно проснувшихся желаний сердца, от встреч с хорошенькой Настенькой Товстолес. Ни юноша, ни мужчина, в голове неопределенные мечты, горячий туман, незнание жизни. Пора увлечений, ошибок мальчишеской самонадеянности на почве беспомощности и одиночества. Мартовская революция, внезапность ее возникновения и ее развязка — сбили меня «с панталыку».
Иногда ко мне заходили товарищи. Из них выдавался и больше мне нравился маленький Вася Варзарь, отец которого, старая гарнизонная крыса из молдаван, дружил с моим отцом. Вася пятнадцати лет окончил гимназию и потому не сразу был принят в университет. Странный был это мальчик; по нраву, еще ребенок, вечно смеющийся, он вдруг впадал в серьезное настроение и пускался в рассуждения по политической экономии, об идеалистической философии Беркли и материализме Гольбаха, знал наизусть Пушкина, вкривь и вкось судил о жизни и угадывал людей, вскрывая в шутливых замечаниях их маски. Свою фамилию он переделал в Варзер и под ней стал потом известен. Он хотел быть поэтом, романистом, а сделался статистиком. Между прочим ему принадлежит написанная им в юности знаменитая «Хитрая механика» [89] . Хотя он не сразу поступил в университет, но времени даром не терял, ходил на лекции, как вольнослушатель. Вскоре, получив матрикулу, перевелся в Петербург и стал технологом.
89
Имеется в виду книга В. Е. Варзара (1851–1940), изданная нелегально с вымышленными выходными данными: Хитрая механика: Правдивый рассказ, откуда и куда идут деньги. Сочинение Андрея Иванова. М.: Тип. Г. М. Орлова, 1874.
Лев Гинзбург тоже представлял собою тип рано развившегося серьезного мальчика. Между прочим, он импонировал мне знанием немецкой литературы в подлинниках; знал Канта и рылся всегда в таких научных источниках, что я, да и все товарищи его были уверены в блестящей ученой карьере, ожидающей его. Он тоже перевелся в Петербург в Медицинскую акадмию, поддерживал свое существование в столице участием в серьезных издательствах, а кончил жизненное поприще зубным врачом.
Через год в университет поступил и сблизился со мной Рашевский, прозванный Вангри [90] . Он был «аристократии», посещал губернаторский салон, умел щегольски одеться, пел, играл и недурно рисовал. Сначала он корчил из себя дворянина, но еще в гимназии демократы задали ему трепку, когда он снабдил всех учеников чернильницами, лишь бы только товарищи не залезали своими перьями в его серебряный несессер. В конце концов, он стал отличный малый. Он был отзывчивый юноша и, кое-как кончив курс юридических наук, весь отдался искусству; картины его часто можно было видеть в течение полувека на петербургских выставках.
90
Рашевский Иван Григорьевич (1849–1921) — украинский художник и скульптор. Родился в Чугуеве, ныне Харьковской области. Окончил Киевский университет. Учился живописи у Л. Лагорио в Петербурге. Заведовал музеем В. Тарновского в Чернигове. Участвовал в выставках Петербургской Академии художеств, Киевского общества художественных выставок и проч. Прозвище Вангри представляет собою контаминацию имени и отчества Рашевского — (И)ван Гри(горьевич).
Мое юношеское шатание мысли стало заметно для меня самого. Ботаника, забытая для химии, химия — для революции, революция — для Настеньки и быстро погасший интерес к Настеньке. Летом меня стало подмывать на стихи, тем более что сестра Саша тоже стала увлекаться поэзиею и написала несколько недурных стихотворений, и даже на французском языке. Лунный свет, падавший сквозь стекла веранды на мою постель, благоухающая резеда, розы, глядевшие на мою тоскующую молодость из каждой клумбы и словно приглашавшие использовать ее, как можно лучше, жадное любопытство, возбуждаемое малейшею гранью необъятного кристалла жизни, жажда женской красоты, экстазов вдохновения, в соединении с пустыми и суетными мечтами о щегольских костюмах, о славе, о всеобщем преклонении перед моей удивительной, безбородой особой — все это пронизывало меня пестрой сменой острых впечатлений. В детстве я писал же стихи. Отчего же теперь не взяться за поэзию? Но когда из-за моих росз, озаренных лунным светом и сливших свои запахи с запахом резеды, выглядывало с насмешливой улыбкой и даже негодованием лицо боготворимого мною в то время Писарева, а из-за Писарева выдвигалась богатырская фигура Базарова, я чувствовал, как холод сжимает мое сердце, и лопались струны на моей заброшенной лире.
Почти перед самым отъездом моим в университет я получил приглашение из пансиона Ситенской, той самой, которая в Нежине содержала четыре года назад прогрессивную библиотеку, а теперь основала в Чернигове новое дело, — предлагалось посвятить две недели поверке знаний малоуспешных учеников и учениц при предстоящих им переэкзаменовках в мужской и женской гимназиях, при чем времени оставалось мало, и часов для занятий не назначалось. Пансион обещал, что вознаграждение будет зависеть от количества и качества затраченной мною энергии, и не меньше десяти рублей за ученика.