Роман
Шрифт:
– И что же это за православная доброта?
– Это то, что позволяет им называться русскими.
– Не понимаю… – дернул плечом Клюгин.
– Конечно не понимаете! Да и невозможно это понять, невозможно. В это только поверить можно или сердцем почувствовать, а понять ни-ни. Я и сам раньше-то, когда в столицах, эдакий ученый муж, просвещение да наука, а сюда, бывало, приеду – так чувствую себя чуть ли не Юлием Цезарем. А потом, попозже, понял, что ни наука наша, ни культура ближе к Богу нас не делают. И главное, что я вам скажу, мужики нас гораздо сильнее в вере, хоть и неграмотные
– Я тоже, – подхватил Антон Петрович, жуя яблоко. – Только святость та в нем слишком глубоко запрятана. Я бы даже сказал – завалена, засыпана всяким хламом.
– Вы имеете в виду его необразованность? – спросил Красновский.
– Я имею в виду, дорогие мои, его горбатость. Они все привыкли веками спину гнуть, вот и ходят до сих пор горбатыми. А как только распрямятся – тогда и святость покажется, стало быть, тогда и поговорим. В русском мужике, вы правильно заметили, много хорошего. Но слишком тяжелые вериги прошлого…
– И грех над этими веригами смеяться, Андрей Викторович! – Красновский повернулся к усмехающемуся Клюгину. – Грех! Дело любого просвещенного русского человека – помочь своему забитому собрату по нации. Просветить, научить, направить. Наши предки из него кровь пили. Стало быть, нам и их вину искупать.
– Браво! – засмеялся Клюгин, лениво хлопая в ладоши. – Точь-в-точь мои слова двадцатипятилетней давности! Правда, я-то шел несколько дальше. Я мужика призывал свергнуть власти предержащих и установить с нашей помощью подлинную демократию. За что и поплатился.
– Ну, батенька, зачем же кровь-то проливать? – иронично и в то же время строго заметил Антон Петрович. – Нет бунта русского глупей и гаже. Точнее не сказать…
– Отчего же, – быстро вставил Клюгин. – Умрешь не даром, дело прочно, когда под ним струится кровь. Автор почти тот же.
– Поэт имел в виду жертвенную, духовную кровь. И не зарубленных дворян, а добровольно идущих на эшафот – за просвещение, за, наконец, свободу! – с жаром ответил Красновский.
Клюгин отрицательно мотал головой:
– Ну, ну. Значит, на Сенатской площади господа дворяне в себя стреляли, а не по государевым генералам?
– На Сенатской площади, любезный Андрей Викторович, случилась самая ужасная нелепость России! – горячась, говорил Красновский. – Ей пытались привить чужеродную ветвь и сделали это чудовищным способом! Но идеи Бабёфа и методы Робеспьера тогда Россия не приняла. Русский человек не француз, у него хватило ума отказаться от кровавой диктатуры якобинских трибуналов. Вот в этом-то и есть российская мудрость, о которой я говорил. Россия сама свой путь выбирала. Пусть собственный. И верно выбирает. Верно.
Красновский смолк.
То ли от близости костра, то ли от волнений на его лбу выступила испарина.
– Россия «сама», как вы сказали, ничего никогда не выбирала, – резко произнес Клюгин. – Ей нечем выбирать-то, у ней головы своей сроду не было. Вспомните,
– Россия не с Рюрика началась.
– А с кого же?
– С Крещения. Рюрик, древляне, вятичи, дреговичи, Перун – все это первозданный хаос, строительный материал. Как только принял народ крещение, поднялся с четверенек на обе ноги, так и государство появилось, и зажили не хуже французов…
– Да, полноте, какое там «не хуже французов»! Лаптем щи хлебали, на Константинополь молились, перед татарами спину гнули. Что у России было свое? Лапти, балалайка! И воз невежества в придачу. А все остальное у чужих заимствовали: и веру с иконами византийскими, и грамоту греческую, архитектуру с миру по нитке, я уж не говорю о государях. Кто из них русским был? Разве что Гришка Отрепьев… Так что не поминайте французов…
– Французы, батенька, и остались французами только потому, что до них татары не дошли, потому как в России увязли. Всей нынешней Европе России надо в ноги поклониться, что она себя кочевникам в жертву принесла. До Польши докатились, а дальше сил не было идти. А коли б были, посмотрели бы мы теперь на французов да на немцев. Бог их сберег через Россию. Мы в тринадцатом веке кровью на пепелищах обливались, а они на турнирах тешились, да все ко Гробу Господню походы снаряжали…
– А Столетняя война?
– Ну, сравнили! Сто лет с англичанами фландрийских баб делили, потом свою же Жанну д’Арк сожгли, Карла VII короновали, освободили Париж и расстались друзьями, братьями во Христе! O l`a-l`a! Nous sommes de braves hommes!
Клюгин вместо ответа рассмеялся, махнул рукой:
– Да ну вас. Скучно. За Россию лапотную горой стоите, у мужика мудрости решили подзанять…
– И вам советую! – горячился Красновский.
– Ну, насчет мудрости – не знаю, – Антон Петрович кинул огрызок яблока в костер, – а вот добродушия и простоты я бы у наших крутояровских мужиков подзанял. Все мы с вами столицами несколько подпорчены. Слава, признание, достаток – все это для истинно русской души как червоточина для яблока. По-моему, надо быть проще с мужиками… Я не прав, Николай Иванович?
Рукавитинов, все это время лишь молча наблюдавший за развернувшейся дискуссией, заговорил неторопливом мягким голосом:
– Да почему же не правы? Правы. Только мне кажется, опрощение чревато крайностями не менее отвратительными, чем спесь и чванство. Я видел однажды такого опростившегося аристократа, и, признаться, зрелище было не из приятных… Вообще, мне кажется, нам, русским, надо поменьше впадать во всякого рода крайности. Это касается и собственно жизни, и взглядов на жизнь. У русского если не черное, то непременно белое, а не серое… Я послушал ваш спор. Если, конечно, его можно назвать спором… – Николай Иванович слегка наклонился вперед, сложил руки вместе и, потирая их, продолжал: – Я не смею давать какие-либо советы, но мне хочется спросить вас: почему мы так много говорим о России, о русской душе, о русском мужике?