Роман
Шрифт:
И действительно: взмахнув косой, срезал траву слишком высоко; затем, наоборот, прижал непослушную косу совсем низко, зацепив землю.
«Господи, помоги, – взмолился про себя Роман, чувствуя, как краснеют его щеки. – Я же умел, Господи, не дай осрамиться перед ними».
Но предательская коса не слушалась, вырывалась из рук, резала не там, где надо.
– Господи, Господи, – шептал Роман. Ему казалось, что стоящие сзади бабы уже подсмеиваются над ним, подталкивая друг дружку крепкими плечами.
В это время Антон Петрович оглянулся и, подмигнув Роману, произнес:
– Коси, коса, пока роса!
И
«Господи, как хорошо! – думал Роман, с каждым движением обретая свободу и уверенность. – Как это просто: коси коса, пока роса… Коси коса, пока роса… Как просто и хорошо».
Он резал траву, влажную от росы, с каждым взмахом чувствуя радость и знакомый подъем чувств и сил, который переживает каждый молодой человек, взявшийся за серьезное мужское дело и по-настоящему ощутивший себя в этом деле. Хорошо отбитая, острая как бритва, коса повиновалась ему; мокрое лезвие, двигаясь полукругом, резало траву с неповторимым, возбуждающим звуком; трава ложилась налево, громоздясь сочными охапками. Эти охапки, как иногда мерещилось Роману, появлялись из ничего на месте исчезнувших травинок, – так срезанная, сбитая трава была непохожа на растущую.
– Коси коса, пока роса, роса долой – и мы домой! – шептал Роман, сочетая ритм поговорки со своими движениями.
Мужики тем временем прошли свои ряды и стали громко точить косы. Эта неповторимая какофония заставила Романа остановиться. Оперевшись на косу, он наслаждался происходящим.
Мужики точили косы, Антон Петрович размашисто косил, бормоча что-то вроде: «Ой, вы гости, господа», ребятишки, бегая то тут, то там, ловили кузнечиков, бабы звонко судачили.
«Какая все-таки благодать разлита в природе, – думал Роман. – Человек прикасается к лесу или к лугу, активно вмешиваясь в их жизнь, но не становится частью их, ибо природа навсегда отделена от него. Зато на человека сходит ее благодать, делая его чище, проще и добрее. Кто добрее и чище: крестьянин, живущий среди природы и возделывающий ее, или городской рабочий механического завода, ежедневно имеющий дело с мертвым металлом? Кто безыскуснее, беззлобнее? Кто менее развращен и более богопослушен? Кто более искренен, человеколюбив? Конечно, вот эти бородатые, невзрачные на вид мужики. Не совсем прав Красновский: добру надо учиться не у мужиков, а у природы, но пример надо брать с мужиков. А природа… природа существует объективно, она онтологична. И глупо соединять ее с человеком, делая продуктом наших ощущений, что старался доказать Беркли. Мы слишком ничтожны, чтобы своими ощущениями создать этот мир, а называть его миражом – грех еще больший. Природа создана из ничего, она существует помимо нас, как платоновский эйдос, как кантовская вещь-в-себе, и в этом главное чудо, главное доказательство божественного промысла…»
– Догоняй, Рома! – вывел его из размышления закончивший свой ряд Антон Петрович. Мужики подождали дядюшку, и теперь он начинал новый ряд в шеренге с ними.
Роман взмахнул косой и снова погрузился в косьбу. Как ни старался, он не смог догнать косцов: они опережали его почти на пол-луга. Но через час-другой, когда Роман стал уставать, они догнали его,
Это придало Роману новые силы, – он встал с ними в ряд и ходил, радуясь и обливаясь потом, до тех пор пока не загремела бубенчиками в дальнем конце луга рессорная бричка Красновского и старший в артели Фаддей Кузьмич Гирин, отерев жилистой ладонью пот со лба, не сказал наконец долгожданное:
– Шабаш!
Бричка, запряженная поджарой тонконогой Костромой, подкатила к косцам. На облучке сидел Ванька Соловьев по прозвищу Рысь – правая рука Петра Игнатьевича, его помощник в сельском деле. Ванька натянул вожжи, Красновский тяжело приподнялся с места и, оперевшись о Ванькино плечо, произнес как можно громче:
– Здорово, мужики!
Мужики вразнобой, не слишком охотно ответили.
Петр Игнатьевич был в белой косоворотке и черных штанах, заправленных в сапоги. На голове у него покоился сильно заломленный назад белый нанковый картуз.
– Что, приутомились? – спросил Петр Игнатьич, все еще не замечая среди мужиков дядю и племянника.
– Да есть маленько… – отвечали мужики, подходя к бричке.
– Как травушка? Косить не жестко? – Сощурясь от солнца, Красновский снял картуз и вытер лысину платком.
Мужики, заметив стоящий в бричке двухведерный бочонок, отвечали, что «трава жестка, косить тяжело».
– Ничего, сейчас полегче станет! – усмехнулся Красновский, хлопая Ваньку по плечу. – Обслужи-ка трудовой народ.
Ванька занялся распечатыванием бочонка, в котором, конечно же, была водка. Мужики, положив косы, вплотную обступили бричку, а сам Красновский сошел на землю и двинулся к скошенной части луга.
Но вдруг в ноги ему бухнулся какой-то полный мужик в широкополой соломенной шляпе и слезно запричитал:
– Батюшка, боярин, подари лужок! Батюшка-боярин, подари лужок! Подари лужок!
Мужик, не поднимая головы, пополз к Красновскому и, хватая его за ноги, все также слезно молил «подарить лужок».
– Что за черт… в чем дело? – бормотал опешивший Красновский, отпихиваясь от мужика.
– Подари лужок! Ты ж подари лужок! Подари лужок! А то утоплюся!
– Кто… кто такой? – оглянулся, как бы прося защиты у мужиков, Петр Игнатьевич.
Мужики, забыв про водку, таращились на неожиданное представление.
– Антон, Петрова сын! Антон, Петрова сын! – зачастил мужик, ползая на коленях за уворачивающимся Красновским.
– Черт знает что… пошел вон… – бормотал Красновский. – Ванька! Кто этот ненормальный?
Собирающийся было разливать водку, Ванька с черпаком в руке спрыгнул с брички и сквозь толпу пролез к Красновскому.
– Чаво ты мелешь? Чей это, мужики? – остановился он перед нарушителем спокойствия, но тот вдруг ловко схватил Ваньку за ноги и повалил навзничь, вопя под своей соломенной шляпой:
– Отдай лужок! Отдай лужок!
И только когда соломенная шляпа слетела с его головы, Красновский и Ванька узнали в нем Антона Петровича.
Дружный хохот раскатился по лугу. Смеялись мужики, смеялись бабы, заливались ребятишки, смеялся Роман, глупо хихикал лежащий Ванька, громоподобно хохотал Антон Петрович, и только один Красновский оторопело переводил свои подслеповатые глазки с валяющейся шляпы на Антона Петровича. Наконец засмеялся и он, что вызвало новый взрыв всеобщего веселья.