Роман
Шрифт:
Все, в том числе стоящие неподалеку мужики и бабы, засмеялись.
– Вот талант природный! – воскликнул, поднимая стопку, Антон Петрович.
– Бабы-то, конечно, с воем да бежать. А у одной опосля и случись выкидыш. – Дуролом вздохнул. – Ну, и привиделся мне на Спас Христос – младенец босой, да в белой рубашечке. И, говорит, за озорство твое и греходелание нечистое в канун празднества Святой Троицы, за то что представлял себя зверем мохнатым – будешь все лесные дела отныне свершать в лесу ночью, как зверь. Вот и косил я при луне да волков слушал, прости, Христе-Спасе, грешную мою душу…
Он снова перекрестился.
Антон Петрович качнул головой и, пробормотав «Мда, роковая история»,
Дуролом, почесывая свои смоляные космы, угрюмо наблюдал, как они стали закусывать. Выпившие свою чарку косцы тем временем тоже расположились возле телег, развязывая узелки со снедью, разговаривая и шутя.
Расправляясь с пухлым, обильно промасленным блином, Роман почувствовал, что совершенно не захмелел от выпитой водки, а, наоборот, взбодрился, не чувствуя усталости. Зато Антон Петрович явно хотел отдохнуть: движения его стали вялыми, он часто позевывал и поглядывал на стоящую в теньке телегу. Красновский, напротив, был не в меру возбужден и разговорчив. Он непрерывно рассуждал о новейших способах расчистки лугов, об английском клевере, о нынешних ценах на сено. Роман все это пропускал мимо ушей, он весь был поглощен состоянием бодрости и внутренней радости, чувствуя его в каждой мышце тела, ему хотелось опять ходить в ряду с мужиками, не уступая им ни в чем.
– М-да, как однако, летом прохладно в наших кущах, – вздохнул Антон Петрович. – И вот что я, грешный палестинец, подумал: а не соснуть ли нам?
Красновский пожал плечами:
– Я, собственно, с удовольствием, да не могу: дома ждут.
Он приподнялся с травы, надел свой картуз.
– А я хочу косить, – встал Роман.
– А я хочу спать! – в тон ему со смехом сказал Антон Петрович, с трудом поднимаясь со своего уютного места.
– Кстати, завтра у отца Агафона банный день, он всех приглашал, – проговорил Петр Игнатьевич.
– Отлично, попотешим плоть веничком. – Антон Петрович подошел к телеге и стал в нее забираться.
– До завтра, Рома, – пожал Красновский руку Романа и заспешил к своей бричке.
Дуролом поплелся за ним, по всей видимости надеясь, что в красновском бочонке еще кое-что осталось. Роман же, видя, что компания естественным образом распалась, подошел к сидящим вокруг телег крестьянам и, сев в тень, прислонился к стволу березы.
Закусывающие крестьяне смотрели на него с одобрительным любопытством, для них он, как человек иного мира, всегда был интересен, а теперь, в крестьянском наряде да еще косящий с ними луг, и подавно.
Взбодренные водкой, они почти без стеснения принялись задавать вопросы или просто отпускать хорошо знакомые ему реплики:
– Роман Лексеич, а что дядюшка, никак уморились?
– Мозолей не набили, чай?
– Теперича с вами и нам косить ловчей!
– Вот, Ванька, поучись, брат…
– Роман Лексеич, откушайте кваску!
– Чтой-то нонче вы по рыбку не ходили?
– Роман Лексеич, покушайте малинки, только щас на просеке насбирала!
Он слушал их, улыбался, отвечал, шутил, не чувствуя никакой разницы между собой и ими, радуясь, что и они подчас, увлекаясь, разговаривая, забывали об этой разнице и та толстая, веками создаваемая стена между русским мужиком и русским барином становилась совсем прозрачной.
Вдруг кто-то из них затянул песню. Пела молодая крестьянка хорошим мягким голосом:
Туман яром при долине,Да широкий лист на калине,Да еще шире на дубочку,Да понял голубь голубочку.Роман часто слышал эту песню здесь, в Крутом Яре, он знал ее неспешную мягкую мелодию.
Подхватили
Их слитые воедино голоса звучали свободно и слаженно. Мужики, ребятишки, Роман – все, притихнув, слушали, как льется над лугом русская песня:
Да ты скуй себе топорочек,Да пойди, Ваня, во лесочек,Да сруби, Ваня, тополечек,Сделай Насте холодочек.Да чтоб Настя не горела,Да чтоб сердцем да не болела,Да была б Настя веселая,Да была б Настя веселая.Песня кончилась, и некоторое время все сидели молча. Тишина и покой стояли над лугом.
II
15.VII. «Отчего человек хочет непременно что-то добавить к созданному Богом миру? Он пишет картины, книги, сочиняет стихи, создает философские системы, наконец, строит небывалые сооружения, как бы дополняя промысел Божий. Не оттого ли это, что после нашего грехопадения мир отошел от нас и стоит в отдалении, а мы всеми своими книгами и картинами, симфониями и дворцами стараемся заполнить эту брешь, эту полосу отчуждения, пролегшую между Миром и Человеком? Навсегда ли она? Мне кажется, что навсегда. Так, значит, все наше творчество лишь смертная тоска по утерянному раю, по тому времени, когда мы были вместе с миром, вместе со всей природой, вместе с Богом? Но была ли тогда у нас свобода воли? Трудный вопрос. С одной стороны, первые, обуженные люди не знали смерти, болезней, неудобств и сомнений, и в этом была их несвобода. Но, с другой стороны, выбор между раем и не раем был, а возможность выбора – уже свобода, уже автономия воли».
Роман положил ручку, закрыл чернильницу и дневник. Полуденное солнце ярко светило за распахнутым окном, поливая зеленые кущи сада знойными лучами. В комнате было душно. Пахло старой мебелью и засушливым летом. Роман подошел к окну и закурил. К радости крестьян, дождя не было уже недели две, и трава, по меткому выражению Саввы, «сохла прямо на косе».
Сенокос вступил в свою последнюю фазу: по вечерам из Маминой рощи со скрипом и пением потянулись десятки возов, и вся дорога была устлана сухими травинками.
Роман любил выходить из дома вечерней зарею и, расположившись под дубом над рекой, слушать музыку возов. Вечером было хорошо: веяло прохладой от реки, пахло сеном…
Он затянулся и шумно выпустил дым в окно.
В мастерской стояла недавно начатая картина, но работа шла тяжело: мешала жара и еще что-то, – словно кто-то невидимый держал Романа за руки, сковывая и не пуская.
«Страх перед полотном надо топить в омуте работы», – любил говорить Магницкий, но Роман почему-то не мог, как бывало, стряхнуть этого невидимого врага и ждал, пока он сам оставит его. Такая осторожность отчасти была продиктована серьезностью замысла Романа, ведь он первый раз в жизни задумал писать картину. С этюдами всегда все получалось, а здесь он каждый день стоял перед белой двухметровой плоскостью свежезагрунтованного холста с подробно нанесенным рисунком и, хмурясь, теребил кисти. Работа не шла, и уже неделю полотно белело в студии.