Россия распятая (Книга 1)
Шрифт:
Снова зазвонил телефо:н: "Да, да, я уверен, что наши писатели, когда их вращаешь и приводишь в движение маховиком общественной жизни, производят иллюзию единства. Когда машина останавливается, они начинают друг с другом ругаться. Но писатели и поэты еще ангелы по сравнению с клоакой Союза художников. Вы спрашиваете, почему клоака? Потому, что я с этим столкнулся, ими в большинстве случаев движет зависть, кастовая предубежденность или идейная несовместимость".
Положив трубку, Михалков сказал: "Может, мне удастся поменять твой Ананьевский переулок на однокомнатную квартиру на проспекте Мира, у нее важное преимущество - шестиметровая кухня и отдельная ванна". Мы с Ниной ликовали, посмотрев эту светлую квартиру на проспекте Мира в новом доме, ставшем известным в Москве как "Дом обуви". По прошествии определенного времени я пришел к Сергею Владимировичу с какой-то очередной просьбой. Он усадил меня против своего кресла под ампирной люстрой с венчающим ее бронзовым орлом и доверительно начал: "Старик, ты вот все повторяешь, что квартира на Ананьевском выданная тебе, принадлежит мне, равно как и с большим трудом выбитая однокомнатная
Сергей Владимирович провел рукой по своим гладко зачесанным, аккуратно подстриженным волосам и посмотрел мне в глаза: "Поскольку ты, Ильюша, говоришь, что квартира на проспекте Мира моя, я очень прошу: не мог бы ты поменяться с Мишкой квартирами? Однокомнатную на однокомнатную. После бесчисленных разводов Кирсанов проживает в хреновом доме новостроечного района около площади Ромена Роллана на первом этаже, в "хрущевке", - дома плохие, но жилищная проблема все-таки для таких, как ты, решается". В душе я содрогнулся, представив себе, что мне тоже придется каждый день открывать ту самую дверь...
Кирсанов, военный врач, был поменьше ростом, чем Сергей Владимирович, но носил такие же "белогвардейские" усы, любил охоту и женщин. Я вспомнил, как улыбка преображала его интеллигентное лицо, обнажая два передних зуба, как у веселого зайца Уолта Диснея. Ни секунды не задумываясь и не опуская глаз под пристальным взглядом моего благодетеля, я ответил: "Сергей Владимирович, я всем обязан вам и повторяю, что квартира, равно как и московская прописка, получены мной только благодаря вам, следовательно - она ваша". Сергей Владимирович меня обнял: "Старик, я знал, что ты так ответишь. Ты благородный человек. Я с Мишкой еще с фронта дружу.
– И, словно убеждая в чем-то себя, добавил: - Ведь в каждой квартире кто-то когда-то умирал, а люди живут. Жизнь остановить нельзя". Лицо Сергея Владимировича стало серьезным:. "А теперь я тебя предупреждаю в последний раз: после того, как ты стал писать дипломатические портреты, ты находишься "под колпаком", на тебя все стучат. Не надо быть гением, чтобы понять, что твой телефон на Ананьевском прослушивается как и на проспекте Мира будет прослушиваться. Там, где. положено, я думаю, уже скопилось многотомное собрание доносов на тебя. Недаром мне в ЦК говорят, что ты человек с гнильцой и из тебя прет антисоветчина. Пускаешь к себе черт знает кого, каких-то подонков, которые себя выдают за твоих доброжелателей. Если так дальше будет продолжаться, я тебе помогать не смогу, и ты ко мне не ходи. Мне партия и правительство доверяют, меня все знают, я за тебя поручился. Не подставляй меня и себя, дурака. Тебе никогда не простят твою выставку, шумиху капиталистических газет и не в меру смелые суждения".
Сергей Владимирович встал и, размахивая указательным пальцем перед моим носом, почти прокричал: "Пойми, ж.., против тебя все, и единственный, кто тебе хочет помочь - это я. И не такие, как ты, гремели и кончали там, куда Макар телят не гонял." Он кричал на меня (как, случалось, и на своих детей), а глаза оставались добрыми! И тут скаже, как будто что-то вспомнив, он взял меня за пуговицу пиджака и, глядя сверху вниз, с высоты своего богатырского роста, совсем другим тоном просказал: "Ты ко мне не сможешь ходить".
"Почему?
– удивился я. "А потому, что Наталье Петровне сказали, будто ты ругаешь живопись ее отца, Кончаловского". "Я никогда не ругал Кончаловского, ей-Богу, тем более что это отец Натальи Петровны. Михалков улыбнулся саркастически: "Я знаю, у тебя хватит ума не ругать Кончаловского, но "Бубновый валет" ты же крыл, а Петр Петрович был одним из его столпов, - тебе надо это учитывать, если ты дружишь с моей семьей". Сергей Владимирович кивнул головой на . стену своего кабинета, завешанного произведениями Петра Петровича. "Но ведь работы зрелого и позднего Кончаловского ничего оощего с "Бубновым валетом" не имеют", - вставил я. "Говорю тебе: язык твой - враг твой".
Сергей Владимирович заторопился, опаздывая на какой-то очень важный прием, где должны были быть аж два помощника Хрущева. Застегивая пальто, сказал: "Главное, старик, у тебя прописка есть. Теперь тебе нужно три характеристики от членов Союза художников. Большинство из них, как ты знаешь, тебя ненавидят. Единственный, кто согласился, Орест Верейский. Очевидно, готов дать и Георгий Нисский - очень милый и талантливый человек. И Пономарев сказал, что подумает, но добавил при этом, что, поддержав тебя, он обрушит на свою голову гнев не только Союза; но и Академии художеств СССР. Все боятся твоего учителя Иогансона после его статьи "Путь, указанный партией". Целуя меня у дверей распахнутой черной "Волги", С. В. совсем ласково сказал: "Не мешай мне помогать тебе во имя твоего таланта".
* * *
Мне памятна моя дружба в те годы с польским журналистом и аспирантом Московского университета Здиславом Дудзиком. Бешеной активности, небольшого роста, всюду успевающий Здислав всячески поддерживал дух моего сопротивления, считая меня, в свою очередь, фантастически энергичным "фацетом" (фацет по-польски парень). Он как ребенок радовался свидетельству великого мексиканского
– полюбопытствовал я.
– Почему за сутки и кто шил?" "Вам не надо объяснять, Илья, что режиссер, как и актер, должен присутствовать на приемах и всегда элегантно выглядеть. Костюм - это наша форма, - сказал Калатозов.
– Мне его сшили в Варшаве".При этих словах мой друг Дудзик радостно заулыбался и закивал головой. "Все наши, - продолжал великий режиссер, попадая в Варшаву, заказывают костюмы у старого портного, еврея, фамилия которого не то Шнейдерович, не то Рабинович". Стукнув чашкой о блюдечко, Калатозов продолжал: "Я не люблю рассказывать анекдоты, но этот неанекдот звучит как анекдот. Старый, чуть ли не восьмидесятилетний чудо-портной, кстати, по-моему, выходец из России, судя по знанию им русского языка. Обмеряя мою грудную клетку, он спросил: "Пан Калатозов, а кто вам шил этот костюм?" "Я не помню имя портного, шили мне его в Литфонде, в Москве". "Угу", - хмыкнул в ответ варшавянин в жилетке. Через несколько минут, - продолжал Калатозов, - , - держа во рту булавки, старик снова спрашивает: "Пан Калатозов, кто вам все-таки шил этот костюм, который на вас?" Забыл, думаю, по старости, что он об этом только что спросил, - улыбнулся Калатозов.
– Когда маэстро опустился передо мной на колени, обмеряя длину и толщину ног, он поднял на меня снизу безучастные глаза и в третий раз задал тот же самый вопрос. Не скрою, я уже с нескрываемым раздражением ответил, что не помню имя портного, но шили его в Литфонде в течение трех недель. Рот старика-еврея раздвинулся в иронической улыбке: "Ну почему вы такой нервованый, пан Калатозов? Мне вовсе не нужно знать имя портного, мне нужно знать, кто он по профессии". И вот, - Калатозов показал ладонью от галстука до колен, - я до сих пор хожу в костюме, сшитом мне всего за сутки старым маэстро из Варшавы".
Все засмеялись. Нина подливала чай, а Дудзик вкрадчиво спросил: "Некоторые критики считают, что ваш замечательный оператор Урусевский испытал влияние Глазунова судя по построению и настроению его кадров". "Этого я не знаю, сухо ответил Калатозов, - но выставку Ильи мы видели, и она произвела на нас большое впечатление".
На Ананьевском у меня впервые в жизни появился свой личный телефон - нашей радости с Ниной не было предела. В Ленинграде и в Москве я всегда пользовался, как и большинство советских людей, коммунальным телефоном, стоящим в общем коридоре. И я был так рад этому обстоятельству, что не сердился на моего польского друга, когда он звонил мне в восемь утра с очередной просьбой-приказанием: "Старик, - слышался голос неугомонного Здислава, - после того, как ты нарисовал три недели назад Элизабет Тейлор и Майкл Тодда, наш драгоценнейший польский журнал "Фильм" просит тебя нарисовать портрет Марио дель Монако, который тоже приехал в Москву - читай советские газеты! Он, как и Элизабет Тейлор, остановился в гостинице "Националь", запиши его телефон". Помню, спросонья я ответил бешено-энергичному Здисеку: "Мне звонить, как ты знаешь, неудобно, я никому не навязываюсь, а если это нужно журналу, то было бы неплохо, если бы ты сам договорился". Через несколько часов пан Дудзик позвонил снова: "Марио дель Монако тебя ждет, он много слышал о тебе. Мы пойдем к нему вместе, а для начала он пригласил нас на свой концерт. Москва гудит - билетов не достать". Я повесил трубку и только потом осознал, какая великая встреча меня ждет. Марио для меня больше, чем певец - это непостижимая духовная тайна. Его божественный голос давал силу, звал к подвигу. Как мне помогало встать с колен великое искусство! Мой любимый певец Федор Иванович Шаляпин, - слушая его, я ощущаю себя русским. Слушая Джильи, Марио дель Монако, а сегодня Паваротти, я ощущаю себя европейцем.
Музыка звучит
Напротив Русского музея, в бывшем здании Дворянского собрания находится филармония. Как любили мы, усталые от лекций, в приподнятом настроении вбегать в зал с роскошными колоннами и люстрами. С замиранием сердца ожидал мгновения, когда дирижер взмахом магическои палочки вызовет к жизни невидимые миры волшебных звучаний, подчиняющие волю человека так, как не может подчинить ее самое реальное физическое насилие. Музыка - самое магическое, самое могучее таинство человеческого духа. Не случайно в древнем Египте музыка была под жестким контролем жрецов, понимавших ее великое воздействие на людей, а в Абхазии, согласно древней традиции, музыкой лечили больных.
Человеческий дух сообщает звуку - первоисточнику музыки - гармонию. Понятие прекрасного во многом определяется национальным бытием. Художник-творец создает свой мир образов, в котором находят выражение его философские национальные идеи. В творчестве всегда содержится волевой элемент, желание преобразовать мир согласно высокому духовному идеалу. Творчество есть созидание новых духовных ценностей, внесение новизны в бытие. В этом вечная юность творчества, вечная юность его свободы.
Бетховен утверждал, что главное для творца быть добрым. "Чувства добрые я лирой пробуждал", - говорил наш Пушкин. Джильи с детства помнил слова своей матери: "Если хочешь быть хорошим певцом, будь добрым человеком". И как же много зла в "современном" искусстве ХХ века!