Росстань
Шрифт:
— С нами за стол, Прокопий Иванович, — враз ответили Федькина мать и Федоровна.
«Заимочный атаман» прошел вперед, снял папаху, расстегнул шубу-борчатку. Вид у Прони плохой. Лицо бледное, под глазами мешки.
— Я к тебе, Костишна, — проговорил Мурашев. — Насчет сына твоего, Федора.
— Опять чего случилось? — всплеснула руками мать.
— Спроси его, может, скажет.
— Да разве они могут сказать родной матери, — Костишна подбежала к сыну, торкнула сухим кулачком по рыжей голове. —
Федоровна, видя, что над крестником сгущается гроза, поспешила в куть, вышла с двумя бутылками водки, поставила на стол. Федька ободрился, подмигнул Проне. Десятский сделал вид, что не заметил панибратства, но тоже оживился:
— Ничего он не украл. Частушки ночью горланили.
Женщины враз перекрестились. «Слава тебе, Господи, с пустяком пришел десятский. Частушки кто не поет? Все поют».
— К столу присаживайся, Прокопий. Разболокайся и присаживайся.
Проня ладонью пригладил волосы, степенно прошел к столу.
— Тропин сегодня в поселок укатил, а перед этим меня к себе вызвал. Предупреди, говорит, за такие частушки можно и голову потерять.
— Да что ж за такие за частушки? — вытянула шею Костишна. — Ой, да вы выпейте.
Проня с Федькой выпили, морщась, потянулись к капусте.
— Да что ж за частушки? — не отставали бабы.
— Сам точно не знаю, — Проня степенно вытер усы, — но Тропин знает. Нашлись люди, сообщили ему.
После третьей рюмки раскрасневшийся Проня просил Федьку:
— Ты хоть расскажи, что пели-то. А то пришел ругаться, а сам точно не знаю, за что. Ну, и бесстыжий ты, Федька, — вдруг закричал Проня, увидев ухмылку на лице парня. — Совесть у тебя иманья. Ну, так расскажи, — закончил он уже миролюбиво.
— Может, еще по одной выпьем, а уж потом…
Заходили кадыки на шеях.
— Про Тропина это, значит, так… Эх, трезвый сразу и не вспомнишь. Хотя нет, стой… Мать, заткни уши.
Федька лениво, без азарта, не пропел, а пробубнил слова частушки.
— И дурак же ты, Федька, — изумился Проня. — Да за такую песню Тропин тебе свободно может карачун сделать. Чего на себе шкуру дерете?
Когда вторая бутылка подходила к концу, Проня расстегнул пуговицы на рубахе, навалился грудью на стол.
— Я так это дело понимаю… Эта милицейская душа вас давно бы к ногтю прижала. Да за семью свою побаивается. Думает, хоть здесь пусть спокойно будет. Он ведь и семью Смолина не трогает, хоть она и здесь живет. Ты меня уважаешь? Но все равно скажи своим друзьям, чтоб потише себя вели.
— Да вон они и сами идут, — припал Федька к окну. — Сейчас мы и поговорим.
Когда вернулся с сеном старший сын Федоровны, Савва, уехавший еще до света в дальнюю падь, в землянке
— Как вы там пели? Сейчас вспомню.
И заливался смехом.
Девки ворожили. У Симки Ржавых. Сговорились они еще вчера. Не забыли позвать и Устю Крюкову.
— Только крадче от парней надо.
— Да я и, вообще-то, ото всех прячусь.
В зимовье у Симки стариков нет. Их она еще днем спровадила к кому-то из родственников. В землянке сейчас тишина стоит. Девки разговаривают шепотом. Нервно посмеиваются.
— Первой Солоньке будем ворожить, — распоряжается Симка.
Солонька, некрасивая, сухопарая деваха по прозвищу Оглобля, пугается:
— А может, не мне? Мне потом.
Но подругам любопытно чужую жизнь подглядеть.
— Тебе, тебе. На жениха.
Симка бросает на жестяной противень ком бумаги, поджигает его. Пламя пожирает бумагу. Высвеченные огнем лица кажутся белыми, чужими. Бумага сгорает. По черному комку пепла мечутся красные искры.
— Смотри, Солонька! — Симка сунула противень между единственной в зимовье лампой и стеной.
Тень от пепла упала на беленую стену.
— Видишь, Солонька?
Солонька таращит глаза, но ничего, кроме черной тени, не видит. Пепел, остывая, оседает, меняет свои очертания тень.
— Голова вроде, — шепчет кто-то за плечом Солоньки.
— И верно, голова. Вон нос.
Солонька и сама уже видит голову. И себя ругает: как это она сразу-то не увидела!
— Только на кого он похож? — опять шепчут сзади.
— Видела? — громко говорит Симка. — Нынче жених у тебя будет. Не наш, видно, издалека сватов пришлет.
Солонька, счастливая, похорошела. В глазах девок зависть.
— Теперь кому ворожим?
Пожелали чуть ли не все.
— Может, тебе, Устя?
— Я потом. На кольце.
— Ей чо ворожить? Она свою судьбу знает. Вон у нее Северька.
Когда надоело жечь бумагу, Устя объявила:
— Теперь я ворожить буду. На мамином обручальном кольце. Ой, только боюсь, девоньки.
Ворожба на обручальном кольце непростая. Ворожить можно только в подполье и непременно быть одной и во всем белом. Здесь смелость нужна. Не всяк решится.
Устя быстро сняла юбку, кофту, осталась в одной сорочке. Распустила волосы. И враз стала похожа на колдунью. Открыла тяжелую западню подполья. Темнота глянула снизу страшно и потаенно. По спинам побежали мурашки. Устя побледнела, отпрянула от люка, но потом решительно стала спускаться вниз. В руках трепетала свеча, горячие капли падают на пальцы, обжигают.