Росстань
Шрифт:
— Выпрягай, паря. Шабаш. Время пришло.
Но шибко, видно, наскучил Илья по работе. Поднимает быков ременным бичом. Быки уткнули рога в землю, глаза смотрят тускло, наливаются краснотой. Северька уже пустил свою упряжку пастись, теперь смотрит, как радостно мается Стрельников.
— Пустое дело, — подошел Эпов. — Эта животина свое время хорошо помнит. Да и обедать пора.
У балагана опять разговор про Илюхины мытарства пошел, про его редкую удачу.
— Притащили меня в тюрьму. Только на другой день дали краюху хлеба да селедку. А воды не дали.
— Забыли?
—
Уже не били. Кормили раз в день. Сунут чашку чумизы…
Илья заночевал вместе с пахарями. Хоть и близко до семьи идти осталось, а решил заночевать. Пообвыкнуть немного надо: себе поверить, что дома. Столько лет ждал встречи с семьей, еще одна ночь осталась — немного.
Утром, прощаясь с пахарями, спросил:
— А самого меня в коммуну примут?
— Примут, примут, — успокаивали его. — Чего не принять?
Долго стояли казаки, смотрели вслед Илье, пока не скрылся он за зеленым увалом.
X
Илья вернулся. Не гадала Федоровна, не ждала его уже давно. Сколько лет свечки ставила за упокой мужниной души, писала в поминальники — грех-то какой! — а он живой все это время был.
Кружится Федоровна у печки с чугунками, вдруг затихнет, вспомнит про мужа: да верно ли он вернулся, не приблазнилось ли все? По душе — холодком. Федоровна тихонько из двери выглянет: да нет, не приблазнилось, вон он, Илья, телеги коммунарские чинит. Худой только, старый уже, а он, Илья. Крестится Федоровна: не умом ли она трогается?
Илья стал ласковым: крепко, видно, его жизнь обломала. Несладко было на чужой стороне. И боязливый какой-то. Отказаковал, видно, Илья. Боится мужик заграницы, хоть и злобу имеет за свои муки большую. Недаром по ночам кричит, зубами скрегочет.
Народ то уж как-то пообвык в коммуне, а Илье все внове. И тут он чего-то боится. Присматривается. Федоровне известно, что у него на уме. Думает Илья: «А ладно ли, когда все общее?» Видно, никак мужик в толк не возьмет, что вернулся бы он к пустому двору, не будь коммуны. Не знает Илья, как горбатили его недоросший сын Савва и она, Федоровна, у чужих людей, на чужом поле.
Степанке — тому все просто. А значит — хорошо. У многих есть отцы, и у него теперь есть.
Первые дни отец Степанку ни на шаг от себя не отпускал. Все ему казалось — не помнит его младший сын, забыл.
Степанка грубел голосом.
— Я, тятя, помню. И как жили, и как за хунхузами ты ушел.
— А сивого жеребца помнишь?
— Помню.
— Хороший жеребец был. Последний раз я его на Хайларском базаре видел. Меня углядел — заржал. Остарел, поди, теперь Сивый.
В один из первых дней появления в коммуне Илья решил съездить в Караульный, к своему старому приятелю Алехе Крюкову. Да заодно и в поселке побывать, взглянуть на свой старый дом. Хоть и заколочен теперь дом, закрыты его окна щелястыми досками и двор порос бурьяном, душа Ильи никогда
Алеха встретил Илью радушно. Облапил мосластыми руками, мокро сунулся в усы, в небритые щеки.
— Ждал я тебя. Виню себя всегда, что не уговорил тебя тогда уехать из-за Аргуни.
Илья знал, что Алеха начнет этот разговор.
— Вины твоей здесь нет.
За эти годы подкачал и Алеха. Несладкая жизнь в революцию эту самую, видно, была. Узкими овражками морщин изрыто лицо. Только глаза по-прежнему синие, неуспокаивающиеся.
Мужики сидели за широким столом, пригладывались друг к другу — времени-то сколько прошло, — прощупывали осторожным разговором. После первых рюмок, когда безбоязненно распахнулась душа — не забылась старая дружба, — Алеха спросил напрямик:
— Как жить думаешь? В коммуне или своим хозяйством?
Илью и самого этот вопрос донимает не первый день. И так вроде плохо, и эдак нехорошо. Ответил осторожно:
— Там видно будет.
Трудно Илье решиться. Хотя вроде и решать нечего, все решено. Из коммуны уйдешь — от голода взвоешь. Непривычно это — коммуной, вместе всем жить, а придется.
— А я сам хозяйствовать решил, — Алеха снова наполняет рюмки. Наливает вровень с краями, щедро.
Хорошо под водку разговор вести. В дымной от многих самокруток горнице плавают добрые, ласковые слова — вспоминают казаки давнюю молодость, легкие походы, гульбища. Тяжело падают на пол, разбиваются в тоске и обиде слова о мытарствах на чужой стороне, об Усте, против отцовской воли покинувшей дом, о Николае, забывшем в этот дом дорогу.
— Вот так и живем со своей старухой, — Алеха медленно пьянеет.
Пьянеет и Илья. Расстегнул ворот на жилистой шее, навалился грудью на столешницу.
— А народ там ничего. Это я тебе про коммуну говорю. Только вот мне непонятно: зачем Ганю Чижова там приголубили. Его ж никакой хороший хозяин держать не будет.
— Споем, что ли? — Алеха поднял голову. Не дожидаясь ответа, повел хриплым голосом:
Н-не-ве-ейтеся, ч-чайки, над мо-о-орем, В-вам некуда б-бедненьким се-е-сть…
Только в коммуне услышал Илья эту новую песню. Но для него она по-особому понятна, близка.
Лет-ти-ите в страну Забайка-а-алье, Н-несите печа-альную ве-е-сть.
Хорошая эта песня. В ней и тоска, и удаль, и отрешенность. Воины окружены врагами. Но не будет плена, не будет позора.
…Погибнуть здесь на-а-ам суждено-о.
Дребезжат оконные стекла, плывет сивый махорочный дым, багровеют в натужном реве шеи мужиков, липнут к мокрым лбам спутанные, поредевшие чубы.
…Па-атр-роны у нас на исхо-о-оде, С-снаря-ады уж вышли давно-о…
— Люди работают, а они ханшин лакают, — сказал, картинно появившись в дверях, Федька. Лицо его цветет улыбкой.
— Федька! — обрадовался хозяин. — Мы тебя ждем.
— Смотри-ка, ждем, — тихо изумилась жена. — Бутылку у парня заметил в кармане, вот и ждем.
Но Алеха расслышал.
— У меня и своей выпивки хватит, баба, — а Федька мне заместо сына. Как друг.
«С чем это парень приехал? — забеспокоилась старая Крючиха. — Не иначе в коммуне был. Об Усте, видно, что привез».