Росстань
Шрифт:
— Чай сейчас пить будем. С дороги никак.
Хозяйка поставила на стол горку темных шанег, сваренные вкрутую яйца, миску сливок.
— Нет у нас пока белой муки, — извинилась за бедность Костишна. — И до нового хлеба еще далеко.
Муки в коммуне, можно сказать, уже совсем не было. Ни белой, ни черной. Но Костишна все шаньги на стол поставила, все, какие были в землянке. Свои на старых сухарях перебьются. А перед гостями нельзя себя уронить.
— Народ-то где у вас? — спрашивает свояченица.
— Да работы-то у нас сколько.
Не допив первый стакан, хозяйка вдруг отодвинула его, скривила лицо.
— Опять зуб, — заохала Костишна. — Уж так времем болит — спасу нет. Чего только не делала: и курила табак с сухим навозом, и солью полоскала.
— У нас в поселке, сама знаешь, бабушка Вера хорошо зубы заговаривает, — Федоровна жалостливо смотрит на родственницу.
— Так и токает, так и рвет…
— Какой зуб болит-то?
Костишна открыла рот, ткнула пальцем. Федоровна вытерла руки о запон, потерла зуб.
— Этот, что ли?
— Этот, — охнула родственница.
— Степанка, ссучи-ка постигонку. Коноплю я вижу, эвон, за трубой. Без кострики только сделай.
Костишна раскачивалась, тихо подвывала.
— Потерпи, милая. Сейчас мы его тебе вырвем.
Степанка закатал штанину, сучил на голой ноге толстую конопляную нитку. Когда постигонка была готова, Федоровна решительно подошла к больной.
— Открой рот, милая.
Федоровна петлей закрепила бечевку на больном зубе.
— Степанка! — позвала она сына. — Иди сюда. У тебя силы поболе моего. Дерни, да посильней.
— Крепче дергай, — прошепелявила Костишна. Из угла рта у нее стекает тоненькая струйка слюны, падает на юбку. Глаза больные, испуганные.
— Позвать мужиков, мам? — Степанка и сам боится.
— Дергай, — хмурится мать.
Степанка уперся левой рукой тетке в лоб, на правую намотал бечевку. Выдохнул воздух и, закрыв глаза, рванул.
— Йох! — взвизгнула Костишна и стала шарить вокруг себя руками. На ее губах появилась кровь.
Степанка боязливо отскочил в угол и только тогда увидел на конце крепкой вязки желтый раздвоенный зуб.
— Чуть голову мне не оторвал, — плача и улыбаясь, запричитала тетка. — Я думала, санки вылетят.
Домой мать возвращалась довольная. Степанка это чувствовал.
— Ничего, — говорила она, — и там жить можно. Народ приветливый, работящий. И я им при случае пригожусь, полечить кого надо.
Степанка тоже доволен.
Через несколько дней Федоровна уложила в телегу немудрящее свое барахлишко. Перед тем как покинуть дом, долго стояла на коленях, крестилась на пустой угол — иконы уже лежали в сундуке, — била поклоны. Потом старыми досками, крест-накрест, заколотила окна, на низкую дверь повесила большой замок. Прикрыла развалившиеся скрипучие ворота, замотала калитку проволокой.
— Вернуться хочешь? — спросили из толпы провожающих.
— Куда там, —
Потом она повернулась к провожающим, вытерла слезы концом фартука, низко поклонилась.
— Простите, люди добрые, если кому чем не угодила. Осуждаете меня за коммуну. Ну да бог с вами.
Уже поднимаясь на перевал, мать последний раз оглянулась на дом, на черемуховый куст, стоящий в палисаднике. И долго еще ее лицо оставалось тоскливым.
— Э, мать, не скучай. В новую жизнь едешь. Не пропадешь, — сказал выделенный в провожатые Леха Тумашев и, засвистев, щелкнул кнутом.
IX
В первую свою весну коммуна посеяла хлеб на старых клочках, около поселка. С такой работой всем миром в несколько дней управились. Те поля на будущий год решили бросить и уже нынче поднимать целину в своей пади.
На эту работу назначили целую бригаду. Подобрали парней да мужиков покрепче: Северьку, Леху Тумашева, Григория Эпова. Старшим поставили Митрия Темникова.
Митрию к сорока годам. Мужик бравый, отчаянный. Северьке он нравится. Военную службу провел на стыке маньчжуро-монгольской и русской границ. В девятьсот пятом отозвали их полк с границы и направили в Читу, на защиту веры, царя и Отечества от бунтовщиков. Летели по Чите казачьи кони, свистели нагайки, как тараканы, разбегались с тесных и кривых улиц людишки. Но были и другие: те, что перегораживали улицу телегами и мешками с песком и оттуда стреляли, кидали тяжелые булыжники в них, в защитников царя. Помнит, ухнула такая булыжина по фуражке с желтым околышем казака, что скакал рядом с Митрием, и запрокинулся казак, остался конь без хозяина.
На японский фронт Митрий не попал. На джигитовке его лошадь оступилась в тарбаганью нору, перевернулась через голову, подмяла седока. Доктора выходили Митрия. Срослись его поломанные ребра, зажила подвернутая нога. Вернулся казак домой прихрамывая — сколько их, хромых, за последние годы расплодилось, — но с Георгиевским крестом, заработанным еще в Чите.
— Добрая ты, видать, сволочь был, Митя, — сказал ему как-то потом Кольша Крюков.
— Добрая, — согласился Темников. — Только если б тебя, молокососа, под присягу подвести да на коня посадить, шашечку тебе в руки сунуть, ты бы куда делся? Теперь-то мы все грамотные да сознательные.
А когда пришли в Забайкалье японцы, подался младший Темников в лес, в партизаны.
Залоги драть — работа тяжелая. И людям и животине. Всех коммунарских волов пахарям отдали. Получилось четыре упряжки.
Хоть и не далеко от релки, где решили поднимать землю, до коммунарской усадьбы, но пахари решили ночевать на месте, в балагане. Благо дровишки близко есть, вода рядом. Хозяйственный Эпов туески со сметаной в холодный ключ опустил — долго там сметана не закиснет. Мясо обсыпал мукой и солью, подвесил на высокий рогатый кол.