Рукопись, найденная в Верхнем Заливе или Белая Лошадь
Шрифт:
«Бруклин»: могильно-серые дома, и кладбища. Надломленные, чёрные змеи пожарных лестниц…
«Манхаттан»: зимний дождь…
«Я здорова. Я абсолютно здорова.» Вокруг меня вращается мой мир. Душ. Холодный. Кофе. Горячий кофе. Доброе утро, Вьетнам… то есть, Нью-Йорк…
***
– С добрым утром, милый город, Сердце Родины моей! – Ликовало радио.
Поезд замедлял ход: прибывал в Москву. Было и в самом деле доброе, красивое утро. Мы с Галей (встретились в поезде) стояли вполне готовые «освободить вагоны», как просил диктор. Галю встречала подмосковная родственница, тётя, тётя Динa: на платформе стояла, возвышаясь над толпой, ожившая и облачённая в ситцевый красный сарафан скульптура Афродиты; пшеничного цвета коса её была уложена венчиком вокруг головы. Подумалось: «Русские произошли от греков… то есть, нет, от викингов… нет, от варягов…» На предложение поехать всем вместе к тёте Дине я выпалила: «Да!» Здания… «Три вокзала»… (Школьниками – сибирскими деревенскими, поселковыми школьниками – восторженно повторялось: «В Москве – девять вокзалов!» «Десять!» «Девять!»…) Жилые дома, магазины… Воистину Белокаменная, и даже лучше, краше, чем представлялось
…У тёти Дины за столом: муж Георгий в военной форме, они вообще-то познакомились на фронте, где тётя Дина, тогда медсестра Дина, вынесла его раненого с поля боя, а сейчас подкладывает ему на тарелку ещё гречневой каши; трое ребятишек, один худой (старший) и двое толстых. Учат меня пользоваться вилкой, держать её «не как ложку, а как карандаш. Вот так, правильно». Вид из окошка кухни: мальвы белые, мальвы розовые, космея, георгины, мальвы красные…
Московское общежитие: Галя подаёт какие-то наши бумажки коменданту. Она постриглась под мальчика, ровная прямая чёлка занавешивает крылатые брови. У коменданта лицо квадратное, свирепое. В комнатке нашей – стол и две койки. На той что у окна – Галя. Сидит скрючившись и зубрит, зубрит… К ней приходит поклонник по имени Бегенч, из Ашхабада, он уже провалился, уезжает домой; и приглашает он Галю на Ленинские Горы, полюбоваться на прощанье, но она не может, предлагает взять меня вместо себя… Липы, рябинки… Ёлочки… Перепрыгиваю через канаву – Бегенч подаёт руку.
Kарабкаемся по откосу. Я, по привычке, пытаюсь отыскать в траве, выжженной солнцем, землянику, но тщетно: здесь она не растёт…
Бегенч уехал, и приходит вскоре открытка из Ашхабада, мне, а не Гале (вопросительно-суровый взгляд из-под крылатых бровей). Потом экзамен по математике, письменный (алгебра). Hа Галю находит столбняк, от моей же помощи – в виде готового решения, только переписать – из гордости отказывается, потом всё-таки решилась, берёт мой листочек (под столом), но поздно: по рядам идёт человек в полосатой рубашке, серо-голубой, собирает штампованные экзаменационные листы… Она уезжает домой, в Сибирь, а я остаюсь. Я зачислена на первый курс радиофакультета. Новая соседка Лиля… Лия?.. из Вербилок… смеётся, издевается над моей неуклюжестью, над именем моим «допотопным» и, отсмеявшись, спрашивает (тут же её подруги-землячки, тоже из этих Вербилок, их полная комната, четыре или пять): куда это, мол, я исчезаю по воскресеньям (к тёте Дине), к любовнику, что ли? Почему не хожу в общественный душ, что на первом этаже (стесняюсь, там всем друг друга видно), из-за сифилиса, что ли?.. Входит – как всегда, без стука – её ухажер Владик (полное имя его Владимир, но он предпочитает называться Владиком, фамилия же его – Великий), статный брюнет с маленькими глазками; посылает мне воздушный поцелуй, потом говорит обо мне в третьем лице: «Мне кажется, я ей нравлюсь!» Зачем он опять? Ведь именно его внимание ко мне вызывает лиину… лилину злобу. Как одиноко… Сижу в сквере, беззвучно плачу ( слёзы – чем не душ?)
…Матанализ. Преподаватель Куликовский – детская улыбка. Объясняя предмет, исписывая доску формулами, пачкается о мел: руки, лицо, одежда, волосы – всё в мелу, смешной. Раздаёт тетради с проверенными домашними заданиями – моей нет, утеряна… В следующий раз – та же история. Профессор Шаталов – лекции по какому-то разделу физики или электромеханики… Его часто можно было видеть носящимся по теннисной площадке. Длинноногий, стройный, загорелый… Пятьдесят ? Не верилось. Кто-то из студентов перед лекцией – с помощью стульев и друзей – кладёт мелок, а заодно и тряпочку стирать написанное, на самую верхотуру огромной чёрной доски. Входит пританцовывая Шаталов, начинает лекцию… Хочет написать свою формулу – мелка на привычном месте нет. Вскидывает голову – двухметровый бесшумный прыжок – мелок в руке, пишет. В аудитории гул одобрения. Но вот теперь нужно стереть написанное, освободить место для новых формул, нового материала: прыжок-полёт, тряпочка в руке профессора, смахивает ненужную формулу под аплодисменты.
…С соседкой по общежитию – другой, новой, Изабеллой, идём в Третьяковку. Я впервые в жизни в музее, впервые вижу картины. Репин – «Иван Грозный убивает сына». Убил – в ужасе перед содеянным зажимает смертельную рану сына, пытается остановить струящуюся кровь, но тщетно. Сижу на скамейке напротив картины – комок в горле – не в состоянии уйти, вообще пошевелиться… Скоро весна. Некий комсомольский деятель ищет меня. (B чём дело? Я не комсомолка, выбыла автоматически за неуплату членских взносов). Отыскал и просит нарисовать какие-нибудь цветы, весенние, оформить факультетскую стенгазету. Но как он узнал, что я люблю цветы? Ещё в деревне, в детстве: все укладываются спать. Тихо. Наступает темнота, Тьма, и в этой Тьме, в её бесконечном воздушном пространстве,
Цветы, цветы… калейдоскоп Бутонов и соцветий…
И ещё – писала стихи. Вот такие:
СНЕГ
Выпал снег – и сразу растаял,
Только серые лужи оставил,
Да на деревьях лежит охапками,
Полежит – и стекает на землю каплями…
И даже ещё хуже.
B институте устраиваются поэтические вечера-концерты, к нам приезжают поэты: Вознесенский, Евтушенко, Лозовой, Окуджава, Рождественский (порядок алфавитный)… Больше всех мы любим Булата Окуджаву: он выходит на сцену с гитарой, гитара отсчитывает ритм, поэт говорит-напевает о любви, о дружбе, нежности, благородстве. Просто, по-детски мудро. Его стихи-песни поют в походах, на вечерах, в комнатах отдыха: «Из окон корочкой несёт поджаристой…» Почему он больше к нам не приезжает вместе со всеми?.. Проходит полгода, и вот, видим: опять на сцене, среди пяти или шести других.
Когда мне не в мочь пересилить беду,
Когда подступает отчаянье,
Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный…
Барокко. Изабелла достала абонементы – для меня и для себя, в концертный зал. Помню: вечер музыки Барокко.Mы пришли, нашли и заняли свои места – сиденья на балконе. Соседка впереди, в предвкушении музыки сидит с закрытыми глазами. Дирижёр (Жук? Жуков? А-а… не помню фамилии…) энергичный, резко повернулся спиной к нам, жестом приказал скрипкам играть. Играют, и вот: сиденья поплыли вниз. Я взмыла над залом и полетела, понеслась вперёд и вверх, и носилась, и парила на волнах музыки до последнего дирижёрского жеста, до резкого поклона публике, нам… Заглянула в програмку: Вивальди… Скарлатти… Альбинони… Гендель («Сарабанда»!) – это всё то, это все те, что заставили меня летать. По возвращению в общежитие – сюрприз: на беллиной кровати спит пьяный мужик… Уф, хорошо ещё, что на столе кем-то оставлена записка-объяснение: это профессор Сологуб с кафедры радиофизики, праздновал со студентами, «обмывал», другими словами, возведение в академики, и вот, понадобилось свободное спальное место. У коменданта был ключ… Ну что ж. Теснимся с Беллой на моей кровати под храп профессора-академика, a рано утром в комнату ныряет согбенный силуэт и выводит Сологуба умываться в туалет. (Ещё он, оказывается, уходит в какое-то военное ведомство. Так шёпотом скажут старшекурсники.)
Весна. В комнате отдыха (диван, а справа от дивана – чёрный профиль пианино) чьи-то руки показывают книгуальбом «Импрессионисты» ( чьи это были руки? Может быть, самого Господа Бога? – Шучу… Беллы? Hет…) о Ван Гоге… Какая самоотверженная жизнь! Я хочу рисовать.
Весна. « Дорогие мои, я выхожу замуж за болгарина.»
…В деревне, будучи ребёнком, видела, запомнила разные обрядовые сценки, в частности, такую, свадебную: по зимней улице бегут бойкие бабёнки, приплясывая несут как знамя ёлку, украшенную лоскутами изодранной простыни; лоскуты должны быть красными («Hевеста честная»), а белые («Невеста нечестная») – ужас и позор. Всю ночь напролёт стоит под окном новобрачных некая бабка-сваха в ожидании окровавленной простыни… Что, как будет со мною? Как это бывает в Болгарии? Его зовут Стойчо, он из Старой Загоры. У него две сестры, их зовут Златка и Кунка. Суффикс «к» в болгарском языке – не пренебрежительный, нет, наоборот… Таю подобно свече. Он принёс мне синие пролески. Глаза его – тоже синие. Синие-пресиние. И поцеловал меня. Восьмого Марта принёс букет синих пролесок и поцеловал, у меня аж температура поднялась. Да, а познакомились мы в столовой: я ела что-то с макаронами, а он подошёл с подносом, спросил, свободно ли место, стул рядом; спросил, как меня зовут… Правда, он пожилой, ему уже двадцать восемь. Ну что ж, видно, судьба такая. Судьба – это такая странная штука: сегодня ты как ни в чём не бывало уплетаешь макароны с толстолобиком… Или с треской? Даже не замечаешь, с чем макароны; а завтра – томишься, сгораешь изнутри, вот-вот умрёшь, и всё что ты хочешь, всё о чем просишь Hебо: увидеть его перед надвигающейся смертью, услышать его… Он пригласил к себе на чай. Одену я красное платье. Сон дивный, дневной: наш десятый «Б», урок литературы; только вместо Зоси, то есть беленькой кудрявенькой Зои Александровны – незнакомый учитель, темноглазый мужчина.*(*может быть, сам Рудольф Штейнер?..) Он читает лекцию о некоем эпическом герое, который «носит в душе эхо старых времён» и «не соответствует своему времени». («Печорин? Oн соответствует…») Встала, одела я красное платье, любимоe ( да, собственно, и единственное, всё остальное – ковбойка и брюки); платье моё из плотного крепа, рукав короткий, подол «татьянкой»; куплено в «Детском Мире»…
Весна. На улице, на улицах – тёплый ветерок, пахнущий тополиными почками, вообще чем-то тополиным. Соседний подъезд «ЭВТФ»*( *Факультет электронно-вычислительной техники). Четвёртый этаж. Комната четыреста двадцать пять. Стол, две койки; койка справа затянута чёрно-белым клетчатым пледом, а на койке слева возлежит сосед его с книгой в руках, впрочем, скоро встаёт и уходит. Ещё вижу: тумбочка, магнитофон. Он обнимает меня… швыряет на постель, прыгает сверху, оседлал, руки цепкие лезут под подол. Глаза припадошные. Выдыхает: « К-какой свадьбы…» Сопит, пыхтит, шевелит всеми своими конечностями – у него их что, шесть, семь? Восемь? Дотянулась-таки до лица, приём удался, показывал один деревенский парень, Гриша… Ага, пусть позанимается своим носом… Нет, мало ему! Поддаю ногой магнитофон. Он: « Уходи… Уходи… Идийётка!» Ага, суффикс «к» в болгарском языке… Да я и так ухожу. Ну ладно, я «идийётка» – а где же чай? Зачем приглашать на чай, когда никакого чая…
“…и превращается в фигуру трагическую.”
Обратная пропорциональность: чем тяжелее жизнь человека, тем легче его смерть. (Письма из дома. ) Неужели все эти парочки, что по утрам на кухне жарят яичницу с колбасой: Миша-Маша, Света-Саша, Коля-Оля и пр. – спят в одной постели, спят до свадьбы??? Зачем я написала такое, «выхожу замуж», в деревню? Белла говорит, что я ещё очень наивная. Неделю спустя вижу его входящим в свой подъезд ЭВТФ в обнимку с девушкой, страшно похожей на Бриджид Бардо. Ещё через пару дней – у кинотеатра воркующим с двумя, лиц не видно. Потом я решилась, набралась храбрости, отправилась к нему сказать чтонибудь, вернуть. Дверь на стук открыла кудрявая полная женщина – копия Симоны Синьоре, полуодетая во что-то зелёное и с сигаретой в зубах. Он же блаженно улыбался из-под одеяла. ( Куда девается сосед-с-книжкой-в-руках?!) Что тут можно сказать? «Извините…» («Какой ужас!») Всё что я хочу, это… это…