Русские исторические женщины
Шрифт:
Но вот 16-го марта 1730 года из Москвы пишут в тогдашние «С.-Петербургские Ведомости»: «Вчерашнего числа умер здесь, немоществуя девять дней, действительный тайный советник и сенатор, такожде и кавалер ордена святого апостола Андрея Первозванного, князь Иван Федорович Ромодановский, в которого оставшемся движимом и недвижимом имении наследовал и сей фамилии прозвание принял нынешний сенатор и кавалер ордена святого Александра Невского граф Михайло Гаврилович Головкин, яко супруг единой оставшейся дочери после сего умершего князя Ромодановского, который последним мужеского пола из древней сей фамилии Ромодановских был».
Княжна-кесаревна снова приняла свою девическую фамилию: она стала теперь – графиня Екатерина
Всем известно, каковы были времена Бирона. Но и Бирон пал. Государством правила Анна Леопольдовна, племянница Екатерины Ивановны Головкиной-Ромодановской, а вместе с нею правил русской землею и муж этой бывшей княжны-кесаревны, пожалованный вице-канцлером и кабинет-министром.
Но и это продолжалось не долго. Новый государственный переворот был роковым переворотом и всей жизни графини Головкиной.
24-го ноября 1741 года, в Екатеринин день – день именин Головкиной, совершилась страшная перемена в ее жизни. Говорят, что Головкин уже в этот день предчувствовал свой беду – «о себе угадывал, что должно ему несчастливу быть». Он был болен. Подагра и хирагра давно мучили его. Одвако, толпы «ласкателей», «милости соискателей и поздравителей» с утра наполняли палаты Головкиных, чтобы поздравить с дорогой именинницей.
Несмотря на болезнь хозяина, гости оставались обедать, а потом вечером состоялся, волей-неволей, бал. «Все комнаты, – говорит очевидец, князь Шаховской, – кроме, только той, где объятой болезнями и сожаления достойный хозяин страдал, наполнены были столами, за коими как в обеде, так и в ужине более ста обоего пола персон, а по большой части из знатнейших чинов и фамилий торжествовали, употребляя во весь день между обеда и ужина, также и потом в веселых восхищениях танцы и русскую пляску с музыкой и песнями, что продолжалось до первого часу, за полночь по домам разъехались».
Но тут-то за полночь и совершилась катастрофа.
Ни Головкины, ни пирующие у них гости не знали, что в эти часы затевали противники правительницы Анны Леопольдовны: этой ночью, цесаревна Елизавета Петровна, в сопровождении Лестока, Воронцова, Шувалова, Разумовского и Салтыкова, произвела государственный переворот с помощью преображенских гренадеров. Ночью же она объявила себя императрицей.
Головкины, проводив гостей, оставались в своей спальне. Графиня сидела у постели больного мужа.
Но вот, – говорят биографы Головкиной, – «среди безмолвия объятого сном дома, неожиданно раздались в парадных покоях чьи-то шаги и, вместе со стуком ружейных прикладов, замиравших в персидских коврах, приблизились к комнате супругов». Это были двадцать пять преображенских гренадеров, явившиеся арестовать вице-канцлера.
Гренадеры увезли больного вельможу, и графиня осталась одна в объятом ужасом доме.
Через три дня она узнала из манифеста, что мужем ее было «сочинено некоторое отменное о наследствии империи определение» и что он «в перемене сукцессии был первым зачинщиком дела».
Дом Головкиных был оцеплен стражей и все богатства их конфискованы: описано было все до самой последней вещицы; у самой графини допытывались чиновники, не спрятано ли еще чего в доме или вне дома – «алмазных искр не в деле» или «жемчугов персидских с бурмицкими» и т. д., – несчастная графиня все отдала сыщикам.
Суд над Головкиным и другими преступниками тянулся около двух месяцев. Но вот 12-го января 1742 года последовала и казнь виновных.
В голове их, у эшафота, на котором лежали два топора и две плахи, Остермана, закутанного в халат и больного подагрой, держали на носилках: ему объявлена была смертная казнь колесованием; Головкину и другим – иные казни, степенью ниже. Но тут же объявили осужденным и милость: вместо колесования, Остерману назначена казнь отсечением головы – и знаменитого старика встащили на эшафот: уложив его обнаженную
Видела ли всю эту ужасную сцену графиня Головкина – современники не говорят, хотя последующие писатели утверждают, что она была на сенатской площади и все видела.
Осужденных снова отвезли в крепость. Женам вельмож-преступников объявлено, что «ежели похотят», могут следовать за мужьями в ссылку.
Тогда-то именно императрица Елизавета Петровна прислала к Головкиной сказать, что, непричастная преступлениям мужа, она сохраняет звание статс-дамы, остается при всех своих правах и может свободно пользоваться ими, где и как угодно, и тогда-то энергическая женщина эта отвечала: «На что мне почести и богатства, когда не могу разделять их с другом моим? Любила мужа в счастье, люблю его и в несчастии, и одной милости прошу, чтобы с ним быть неразлучно».
Отправление арестантов из Петербурга поручено было князю Шаховскому, бывшему приятелю Головкиных. На другой день Шаховской прислал к графине дорожные сани «для забрания определенного багажа». В ту же ночь (19 на 20-е января), за час до выезда в далекий путь, князь Шаховской ввел графиню, одетую совсем по-дорожному, в крепость. Она нашла мужа сидящим неподвижно: он только стонал от мучивших его подагрических и хирагрических болей, не владея уже совсем левой рукой; долгие, запущенные волосы, длинная борода, обрамлявшая исхудалое лицо, лишенное природного румянца, слабый и унылый вид делали бывшего вице-канцлера и кабинет-министра непохожим на прежнего всесильного вельможу. Но графиня даже не заплакала, не проронила ни одной слезы, чтобы не встревожить мужа. Зато он, рыдая как ребенок, целовал ее руки: она ведь не побоялась ни вечной ссылки, ни далекой дороги, ни всех, ожидавших их, лишений, своей волей покидая богатства, почести и родину. Даже лицо князя Шаховского, стоявшего тут же, как он сам же говорит о себе, при виде этой трогательной и потрясающей сцены, «покрылось наибольшими видами печали».
Вошел офицер и объявил, что все готово. Головкина вынесли на руках, бережно уложили с постелью в сани, графиня села рядом, и грустный поезд, сопровождаемый гвардейским конвоем, при офицере, выбрался за крепостные стены и исчез в морозном мраке январской ночи.
Головкиным назначили для вечной ссылки какой-то неведомый острог Германг, о местоположении которого даже никто не знает теперь; но полагают, что он находился где-нибудь по ту сторону Оби.
Почти бесконечный путь до этого неведомого Германга лежал Головкиным через родную графине Москву, где маленькую кесаревну когда-то баловал «царь-работник», через Владимир, Нижний, Козмодемьянск, Царевосанчурск, Котельнич, Вятку, тогда еще называвшуюся Хлыновым, через Соликамск, Верхотурье, Тюмень и Тобольск.
Обессиленные и разломанные долгим путем, – говорит новейший биограф Головкиной, – измученные беспрерывными по дороге осмотрами и опросами в губернских и провинциальных воеводских канцеляриях, Головкины, наконец, добрались до места назначения. Унылое, бесцветное небо висело необъятными массами снегов над неприветной окрестностью, истомленной суровым дыханием полярной зимы. Снежный простор, подавляющий необозримостью, расстилался всюду, синее бесчисленными зигзагами потоков, скованных еще стужею. Сюда привезли Головкиных. Перед ними, вперемежку с черневшими из-под снега землянками, торчало несколько жалких хижин, окружавших кривобокую, рубленную часовенку и обнесенных незатейливым валом, с жиденьким палисадом, и т. д.