Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах XIX века
Шрифт:
Дорвойдт уже преступник; в эти лихорадочные моменты Елена Блезе приносит ему в два приема два свертка со словами «спрячьте, ищут». Как же Дорвойдту было отвечать Елене Блезе — «не приму, ведаетесь, как хотите»; было бы довольно подло сказать это слабой девушке, когда Дорвойдт сознавал себя столь же преступным, как и она. Он прячет в тумбу 110 тысяч рублей, и этот факт выставляют как свидетельствующий об особой злонамеренности и обдуманности Дорвойдта. Я думаю наоборот: этот факт говорит о непонятной раздвоенности и расшатанности мысли его: он прячет очень искусно в тумбу 110 тысяч рублей, а другие 100 тысяч рублей с лишним оставляет в это-то время в полной небрежности в комоде, ключи от которого были даже в руках прислуги. Отчего было Дорвойдту не спрятать и этих других денег во вторую тумбу, если бы Дорвойдт действовал зрело, обдуманно. Нет, одной ногой он делал шаг, а другой судорожно останавливался. Не напоминает ли он наоборот пьяного всадника, который твердо держится ногами в стременах и опускает узду, пока не полетит вниз и не сломит головы? О ненормальности и расшатанности мыслей Дорвойдта говорят многие и другие обстоятельства: когда за ним уже следят, и об этом знают даже дворники, он один этого не зная, вместо того, чтобы увезти деньги куда-нибудь и спрятать так, что их не отыскать бы ни днем с огнем, ни ночью со свечой, он хранит их у себя дома, где должен отыскать их самый элементарный сыщик. Вместо того, чтобы отклонить от себя подозрение и прекратить хотя по виду отношения к Мельницким, он до самого дня обыска держит
Дорвойдт в это время думал совсем о другом: он думал, как бы уйти от денег и от дела, которые сделались ненавистны и невыносимы ему. Он заявляет категорически через Елену Борису взять у него деньги, которых не может далее держать; ему обещают, но обыск предупреждает обещание. Почувствовав отвращение к делу, узнав о средствах, на которые оно ведется, когда, по показанию Россыпного, у него опустились к нему руки, он занят одной мыслью: уйти во что бы то ни стало от этого дела. В декабре он сходится с Губониным; решено у них, что Дорвойдт вступает к нему на службу в начале января, и Россыпной свидетельствует о его искреннем намерении ликвидировать дело и уйти от него на службу к Губонину. В это время стучатся в дверь... обыск, выемка, арест. Обрадованные власти уходят, деньги найдены. Дорвойдт арестован. «Позвольте,— говорит он властям,— дело не все еще сделано»; никем не принуждаемый, нравственно не насилуемый, Дорвойдт добровольно ведет власти и открывает им в тумбе 110 тысяч, которых без него, по признанию самого протокола обыска, нельзя было бы открыть. Эти последние деньги Дорвойдт открыл сам. Прежде чем перейдем к вопросу, кто был истинной причиной открытия первых ста с лишним тысяч, посмотрим, насколько бесцеремонно или щепетильно относился Дорвойдт к этим средствам, особенно когда узнал об источнике их происхождения. Из прочитанных документов видно, что Дорвойдт, кроме трат по магазину, ни одной копейки не истратил на себя лично, не взял ни одной копейки себе в дом; семья содержалась доходами из школы его жены, так гнушался он этими деньгами. Документами, книгами, описью имущества доказано, что Дорвойдт ничего более 10 тысяч 800 рублей не затратил и в торговое дело, хотя мог затратить гораздо более. Нам говорят о недостающих деньгах; прежде чем говорить о недостаче денег, следовало бы точно установить, сколько их найдено. Во время следствия я подчеркнул одно обстоятельство, что выемка производилась не судебным следователем, а чиновниками сыскной полиции, и притом, вопреки закону, без понятых. Мне приписали выводы, которых я не делал; я только указал на факт, не высказывая никаких подозрений о действиях сыскной полиции; если указанный мною факт заслуживает внимания, сделайте сами вытекающие из него выводы.
Я сказал, что 110 тысяч открыл Дорвойдт сознательно и добровольно, но кто же открыл первые деньги? Уж конечно, не действия сыскной полиции, которая не заметила даже стоящих перед ее носом чучел с деньгами. Их тоже открыл сам Дорвойдт, и не удивляйтесь моему парадоксу: их открыло все поведение Дорвойдта, обусловленное инстинктивно бессознательными началами его души; все поведение его вело к тому, чтобы деньги были открыты. Из житейского опыта я убежден, что если вложены в человека добрые инстинктивные начала, то как бы ложная сознательная мысль не сводила его в сторону, в кривые дорожки, натура возьмет свое и выведет человека на прямую дорогу. Наоборот, вложены в человека злые инстинкты, не нужно много ума, чтобы обделать самое гнусное дело и спрятать концы в воду. Подвернись в это дело истинно подлый человек, он скрыл бы деньги так, что никогда не видать бы нам их; подвернись в дело распутный негодяй, и масса денег была бы растрачена. Не видя в явлениях жизни ничего мистического, но только выражаясь обыкновенным языком, я говорю: Провидению угодно было исправить вред, нанесенный обществу стариком Мельницким; оно подвернуло в дело не подлого, а слабого и по натуре доброго Дорвойдта, благодаря поведению которого деньги открыты. Судите его, как хотите; примите во внимание, что он не донес, что он воспользовался деньгами; но примите также и то, что он не воспользовался так, как мог бы воспользоваться настоящий злой человек, что он мог бы скрыть их, но натура ему претила. Примите во внимание также и то, что Дорвойдт до суда, до обвинения, до признания его гражданской ответственности отдал на удовлетворение Воспитательного дома все, что имел: магазин, личное имущество до последнего старого пальто и остался гол как сокол. Таков стоит перед вами человек в то время, когда кругом курятся фимиамы и справляются вакханальные пляски пред алтарями золотого тельца, когда каждый чуть ли не с детства усваивает правило житейского катехизиса, что «счастье только в деньгах». Перед вами не гений-герой, который смелой рукой разобьет эти нечестивые алтари и сожжет эти проклятые катехизисы растлевающего житейского опыта, но перед вами человек, который все-таки не пал ниц перед золотым идолом и не отрекся от культа совести. Здесь стоит поверенный гражданских истцов, чего им нужно? Ведь сами знают, что Дорвойдт отдал все, до последней копейки. Нужна им сума нищего? Но и ее нет! Нужна шкура живого человека! Обращаюсь теперь к поверенному гражданских истцов: идите и скажите пославшим вас сюда, что слава Богу, что такая масса денег найдена, что истинная причина всей этой грустной драмы — это то халатное и бесцеремонное отношение к казенным деньгам, благодаря которому на руках Федора Мельницкого оказалась такая сумма; что довольно уже истязать и без того униженных и оскорбленных, которые седьмой день сидят перед вами, политые дождем печали, посрамленья... Не пора ли подумать о чем-либо другом?
Защитник Елены Блезе и Варвары Мельницкой доказывал, что первой преступление не должно быть вменено в вину, потому что нравственный закон не позволял ей донести на жениха; вторая же не донесла на отца. Общество несомненно должно простить этих девочек.
Защитник Веры Мельницкой настаивал перед присяжными заседателями на том, что его клиентка только по несчастно сложившимся для нее обстоятельствам взяла у племянника деньги. Это была слабость, объясняемая трудностью ее положения, когда пасынки потребовали раздела.
Защитник Валентины Гетманчук доказывал, что в возникновении настоящего дела много виноваты те, кто, имея возможность и обязанность найти похищенные деньги, плохо их искали. Что же касается Валентины Гетманчук, то она виновата в том, что не донесла на отца, а затем, не зная, что делать с деньгами, которые жгли ей руки, стала тратить их с каким-то остервенением.
Защитник Льва Мельницкого доказывал полную его невинность, причем говорил, что если на него, главным образом, и сыплются стрелы гражданского истца, то это потому что у него есть некоторый достаток.
На разрешение присяжных заседателей было поставлено 23 вопроса. На вопрос, доказано ли, что Борис Мельницкий по предварительному соглашению с отцом был пособником ему при хищении 307 тысяч рублей, причем действовал с корыстной целью, а по получении этих денег от отца у Варварских ворот самовольно расходовал их и укрывал, присяжные ответили: да, доказано, но без корыстной цели; на вопрос о виновности ответ был отрицательный; факт укрывательства со стороны Дорвойдта, Валентины Гетманчук и Веры Мельницкой признан доказанным, но виновность отвергнута; относительно же остальных подсудимых отвергнуты как самый факт, так и виновность.
Гражданский иск предоставлено было предъявить в гражданском суде. [2]
Оправдание Мельницких, и особенно Бориса, фактического соучастника преступления, вызвало бурю негодования прежде всего в среде противников суда присяжных. Успешная защита не принесла большой радости и адвокатам. Появилось мнение, что защита ослабляет степень тяжести преступления. На приговор
2
Этим решением суда дело Мельницких не закончилось. О дальнейшем его ходе я сделал в эл. копии вставку из книги «Суд присяжных в России», ЛЕНИЗДАТ, 1991. В этой вставке №№ страниц (340—360) взяты из этого издания.— Ю. Ш.
Настоящее заседание отметится в летописях нашей кассационной практики как одно из самых важных по тем неисчислимым последствиям, какие оно будет иметь и которыми определится на будущее время образ действия и функционирование суда присяжных. С 1878 года не было еще столь важного, столь решающего момента. До 1878 года институт присяжных действовал ко всеобщему никем не оспариваемому удовольствию. В 1878 году он пошатнулся. Закон 8 мая 1879 года, изъявший часть дел из ведения суда присяжных, правда только временно, а именно все дела о посягательстве на власть, о сопротивлении ее органам, об оскорблении этих органов, выразил, что судом присяжных недостаточно ограждено в этих делах государство, что присяжные недостаточно отстаивают в этих делах государственный интерес. Теперь набежала другая волна. Теперь ставится вопрос, что присяжными недостаточно охраняется казенная собственность, мирские деньги, вообще общественная собственность от всякого рода хищений, что они склонны вообще извинять казнокрадство. Может быть, набежит со временем и третья волна, может быть, станут находить, что и для разбирательства простой кражи, простого убийства или нанесения ран присяжные судьи слишком слабые, мягкосердные, что в судьи и по этим делам они не годятся. Отголоски этих ходячих толков раздаются везде. Они возмущают теперь непривычные к ним своды зала заседаний кассационного департамента. Ими только я объясняю ту страстность, которой дышат кассационные протест и жалобы на решение Московского окружного суда по делу Мельницких. В протесте прокурора Войтенкова прямо выражено, что приговор этот не удовлетворяет требованиям правосудия, не удовлетворяет по содержанию, явно не удовлетворяет по существу, что судьи, значит, судили неправедно. Я не смею даже и воспроизвести то многое и несомненно лишнее, что содержится в жалобе поверенного воспитательного дома, г. Шмакова. Страстность эту можно не одобрять, но понять ее легко. Я сам не в состоянии говорить совершенно хладнокровно. По настоящему делу судятся не лица, не Мельницкие, Дорвойдт, Гетманчук, которых я вовсе и не знаю, которые представляются для меня как условные имена, как условные знаки, а обвиняется и судится сам институт присяжных, обличаемый в дурном и неправильном действовании. Этот институт вырос на наших глазах, взлелеян нашими руками, на него мы молились, его мы нежили и чествовали, а теперь, может быть, будем собственными руками разрушать. Не правда ли, впечатление похоже на то, какое бывает у пациента перед ампутацией, когда собираются ему отрезать кусок его же тела. Я не вправе вносить в дело личную страсть, но да будет мне разрешено ввиду того, что разбирается живой и наболевший вопрос, говорить не стесняясь и называя вещи их надлежащими именами вполне и совершенно откровенно, выразить без иносказаний, какими они мне представляются. Здесь предлагаемы были крупные меры для обуздания речей защиты. Эти меры еще не приняты, слово защиты еще свободно; да будет и мне позволено, может быть в последний раз, воспользоваться им во всем объеме этой свободы.
Вопрос, на мой взгляд, ставится такой: действительно ли есть основание думать, что дело, подобное настоящему, не единичный факт, не единичный того рода приговор, что им обнаруживается общий порок, общий недостаток в образе действования суда присяжных, уклоняющемся от своего назначения? Если это верно, то какими средствами надлежало бы злу противодействовать, какими его врачевать? Какие из этих мер и способов зависят специально от кассационной практики правительствующего Сената вообще и какие вызываются в особенности явлениями, обнаруженными и раскрытыми по делу Мельницких, явлениями, на которые указывают как на явные признаки довольно далеко подвинувшейся болезни, которой одержим институт? Прежде всего ставится ребром вопрос, действительно ли существует та болезнь, следствием которой бывают, по словам протеста, не удовлетворяющие требованиям правосудия приговоры? Собственно говоря, ни один такой случай не может быть точно и юридически доказан. Причина тому простая. Присяжные решают дело окончательно и, по существу, на основании таких фактических данных, которых никто потом, не исключая и кассационной инстанции, не будет иметь в своем распоряжении. Следовательно, как только не усмотрено в их деятельности отступления не от живой действительности, а только от предписаний закона, от законных форм и обрядов или не оказывается поводов к пересмотру их решения, то их решение делается законом... Тем не менее этот вопрос о правоте по содержанию каждого приговора суда присяжных — для общества самый существенный, которым оно постоянно озабочено и ради которого само судоговорение устроено публичное и обставлено условиями устности и гласности. Общество, как известно, держится законом, иначе оно тотчас же распалось бы на свои составные атомы. Закон — его цемент, его живая связь, он походит на свод в здании, он ограждает свободу каждого лица в его правовой области. Всякий раз, когда он не исполняется, его надо восстановлять. Работа постоянного ремонтирования возложена на суд. Раз суд не будет исполнять своей задачи, стены здания будут трескаться, общество начнет разлагаться. Для общества важно, конечно, в высокой степени, чтобы суд правильно действовал, но еще, может быть, важнее и существеннее, чтобы все были убеждены, что он только удовлетворительно и только правильно действует. Когда все убеждены в том, что суд работает как следует, тот или другой его промах, тот или другой случай уклонения суда от своего назначения проскальзывают незаметно, не возбуждая нареканий, и общество чувствует себя здоровым.
И прежде бывали оправдываемые судом случаи казнокрадства или растраты общественных сумм. Но эти случаи не обращали на себя внимания. Теперь каждое лыко идет в строку, каждый факт отмечается и зачисляется. Действительно, отмечаемые факты некрасивы. Если признается, что содеянное доказано, а содеяно оно лицами взрослыми, действовавшими в состоянии вменяемости, сознательно и свободно, 'которые, однако, после того провозглашены невиновными, то какой же из этого возможен вывод? Только тот, что закон не исполняется, что он не господствует, что на место его становится милосердие господ присяжных заседателей, что если в статье закона написано: тот, кто совершит такое-то действие, подвергается такому-то наказанию, то надлежит читать: кто совершил такое-то действие и господам присяжным заседателям угодно было признать его виновным, тот за сие подвергается такому-то наказанию. Таким образом дела долго идти не могут. Присяжные не располагают правом помилования, они призваны не на то, чтобы проявлять высокие чувства сострадания и милосердия, а чтобы восстановлять нарушаемый закон. Если они не будут исполнять своего назначения, то сам институт будет по необходимости заменен чем-нибудь другим. Без него существовало государство многие века, оно найдет, чем его заместить. С этой точки зрения смотря на дело, я готов допустить, что институт болен, серьезно болен, что худшую услугу оказывают ему его льстецы и хвалители, распинающиеся за его непогрешимость, что лечить его надо энергично и немедленно, так как болезнь давно уже существует и запущена, а дальнейшее ее запущение может довести до необходимости ампутации.