Русское танго
Шрифт:
– А я, между прочим, пивасик нашла! – после чего щёлкнул телик, и дикторша бодрым тоном принялась рассказывать о последних новостях.
– Мне домой пора, – Ксения поцеловала меня в щёку, – оставь телефон, тот, который ближнезарубежный.
– Записывай сотовый, – сказал я и спросил, глядя, как она одевается и приводит себя в порядок. – У вас что, рамсы с мужем?
– С чего ты взял? Нормальные отношения, – полуодетая Ксения подошла к шторам и выглянула в окно. – Не хуже, чем у других. Я люблю его и ни на кого не променяю. Никогда! А ты – другое. Ты – чтобы женщина иногда не чувствовала себя бужениной.
–
– Я-то по-любому сейчас уеду, – у неё заело молнию на джинсах, и некоторое время она пыталась застегнуть их сама, но ничего не выходило, и Ксения с расстёгнутой молнией подошла ко мне, – помоги.
Я, стараясь не касаться кистью, локтевой частью правой руки притянул её бёдра к себе, а левой подёргал бронзовый бегунок вверх-вниз. С третьего раза всё встало на свои места.
– Моя смена как раз кончается, – продолжила девушка, – сам понимаешь, не могу лично, но Инга тебя отвезёт к врачихе знакомой, я адрес дам и записку напишу, хотя бы пусть гипс наложат. Перелом у тебя, к бабке не ходить – реальный перелом.
– Ты телефончик-то тоже черкани, – мне одной рукой одеваться было трудно, и Ксения, встав на колени, застегнула мои брюки и затянула ремень, – вдруг при случае звякну, поболтаем, молодость вспомним.
– Юморист, – съязвила девушка, но затем вытащила из сумочки миниатюрную записную книжечку с прикреплённой к ней шариковой авторучкой в виде никелированного гвоздя и, нацарапав что-то, вырвала листок, – только старайся вечером не звонить, а лучше через пейджер на меня выходи.
– Мы как бы идём или как? – уже одетая Инга с баночкой недопитого пива прошла и взяла меня под руку.
– Может, сначала «или как», а потом к врачу? – шутливо предложил я вопросом на вопрос.
– С тобой точно не соскучишься, – не оценила шутку Ксения, – не хватало ещё, чтобы ты с моей подругой переспал, инвалид.
Пенсию по инвалидности мне назначили в восьмидесятом, после того, как ровно двадцать лет тому назад, тридцать первого декабря одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года, Витька Коробков, шедший позади меня, подорвался на растяжке. Этим сюжетом для нас война и закончилась, едва начавшись. Витьку «Чёрным тюльпаном» в запаянном цинковом гробу отправили домой, в деревню недалеко от Омска, а меня с развороченным боком и вывалившимися внутренностями в армейский госпиталь города Душанбе.
Позже, перед выпиской, командир десантников подполковник Гуляев привёз туда государственные награды и в будничной обстановке, не выходя из палаты, вручил мне медаль «За отвагу» и пенсионное удостоверение.
– Служу Советскому Союзу, – пробубнил я, стараясь не дышать спиртовым перегаром ему в лицо, а подполковник похлопал меня по плечу и наобещал кучу всяких льгот.
В учебке Витька спуску никому не давал, хорохорился и вёл себя как настоящий дед, вступая в конфликты со всеми подряд. Но за неделю до гибели, когда мы с ним в составе 40-й армии на БМП пересекали советско-афганскую границу по понтонному мосту, наведённому стройбатом через Аму-Дарью, он как-то сник, в его голубых глазах появились тоска и отрешённость. Он будто предчувствовал свой конец, и все наши разговоры сводились к одному – как,
– Не думай об этом, – сказал я ему за полчаса до его смерти, – когда всё время думаешь об одном и том же, обязательно случится.
– Я не моджахедов боюсь, – ответил Витька, – мать вся изработанная, на таблетках, щитай, существует.
У меня матери не было с малых лет, а отец, отставной офицер, получал персоналку за фронтовую службу да ещё подрабатывал начальником караула во вневедомственной охране. Поэтому я и сказал Витьке, что пойду первым, – ведь никто и предположить не мог о таком исходе.
– В рубашке родился, – сказал потом про меня прапорщик Солодуха, – чуть-чуть вправо, буквально на полшага, и всё, «груз двести», а так с одной почкой бывает, что ещё больше пьют, чем с двумя. Главное, самопал не употреблять.
Самопальную водку я обходил стороной, а обещанных Гуляевым льгот так и не дождался. В горисполкоме, куда я пришёл после демобилизации хлопотать о предоставлении мне отдельного жилья (отец к тому времени женился на какой-то сорокалетней тётке), лощёный тип с козлиным галстуком и поросячьими ресницами сразу же в категоричной форме отказал по всем пунктам и напоследок по-змеиному прошипел:
– Мы вас туда не посылали.
Я, выкатив от бешенства глаза, упал на него, намереваясь размазать его морду по письменному столу, но, на его счастье, сознание моё помутилось и больше ничего не помню, хотя и пролежал в больнице чуть ли не месяц.
– Иди протирать штаны в институт, – посоветовал навестивший меня отец, – иначе без бумажки ты букашка, а с бумажкой безусловно станешь походить на порядочного советского гражданина.
Сначала я попробовал учиться в сибирском железнодорожном техникуме, затем в текстильном под Москвой и, наконец, подобно бильярдному шару, закатился в лузу дневного отделения естественно-географического факультета одного из известнейших вузов Ленинграда.
Это были мои лучшие годы.
Девчонки из студенческой общаги наперебой старались заманить дефицитных парней к себе и угостить чем-нибудь вкусным домашнего приготовления, а преподаватели, уважая в моём лице одновременно политику партии и личные заслуги ветерана локального конфликта, на многие вещи закрывали глаза, и свободное посещение лекций помогало добавить к стипендии приличную сумму.
Деньги же бездумно транжирились в антисоветской атмосфере кафе «Сайгон», находившегося на пересечении Невского и Владимирского. Сюда, как магнитом, тянуло фарцу, неформальную молодёжь, мазуриков и поэтов, художников-авангардистов и прочий ленинградский андеграунд, включая рок-музыкантов и хиппующих отпрысков известных и влиятельных папаш.
Когда менты устраивали облавы, посетители сваливали в «Эльф», небольшую кафешку в трёх минутах ходьбы от «Сайгона», и отсиживались там, пережидая исполкомовский и ментовской, а короче – совковый, беспредел. И гоняли нас не за то, что мы организовывали против советской власти какие-то политические акции. Нет, никаких акций мы не проводили, а просто жили так, словно этой самой власти не было совсем.
Здесь в пьяном виде читал свои изумительные и никогда не публиковавшиеся стихи непризнанный гений Геннадий Григорьев, неформальные стены помнили Шемякина.