Самодержец пустыни
Шрифт:
В газете она занимает почти целую полосу и, судя по размерам, длилась не меньше часа, но смысл ее прост: суд над Унгерном есть суд не над личностью, а “над целым классом общества – классом дворянства”. Как в публицистике, темы тут связаны между собой не логикой, а пафосом. От крестовых походов с их “ужасными грабежами”, истреблением “огнем и мечом магометанских народов и сел”, в чем повинны далекие предки подсудимого, Ярославский вновь переходит к прибалтийским баронам последних поколений, которые “в буквальном смысле как паразиты насели на тело России и в течение нескольких веков эту Россию сосали”. Отсюда он виртуозно возвращается к побитому в Черновцах комендантскому адъютанту: “Унгерн бьет его по лицу, потому что привык бить людей по лицу, потому что
Его жестокость объясняется двумя главными причинами: классовой психологией дворянства и религиозностью, в изложении Ярославского предстающей набором кровавых суеверий. Если иудеев обвиняли в человеческих жертвоприношениях, в использовании крови христианских детей для приготовления мацы, то и он бросает аналогичное обвинение своим идейным противникам в лице Унгерна: “Они считают, что не только нужно установить некий ряд обрядов, они верят в какого-то бога, верят в то, что этот бог посылает им баранов и бурят, которых нужно вырезать, и что бог указывает им звезду, бог велит вырезывать евреев и служащих Центросоюза, все это делается во имя бога и религии” [214] .
214
Лишь однажды в его речи прозвучала человеческая нота: “Лично Унгерн просто несчастный человек, вбивший себе в голову, что он спаситель и восстановитель монархов и на него возложена историческая миссия”.
И вывод: “Приговор, который будет сегодня вынесен, должен прозвучать как смертный приговор над всеми дворянами, которые пытаются поднять свою руку против власти рабочих и крестьян… Мы знаем, что все дворянство с исторической точки зрения является в наше время совершенной ненормальностью, что это отживший класс, что это больной нарыв на теле народа, который должен быть срезан. Ваш приговор, – обращается Ярославский уже не к публике, а к членам трибунала, – должен этот нарыв срезать, где бы он ни появился, чтобы все бароны, где бы они ни были, знали, что их постигнет участь барона Унгерна”.
В то время в газетные стенограммы произнесенных речей еще не вставляли набранное жирным шрифтом и заключеное в скобки слово “аплодисменты”, но они наверняка были. Затем слово предоставляется Боголюбову.
Начинает он с комплимента предыдущему оратору (“великолепная и совершенно объективная речь обвинителя”) и оправданий собственной незавидной роли ссылкой на законность: “Там, где есть государственный обвинитель, должен быть и защитник. Того требует равноправие сторон”.
Тем не менее Боголюбов позволил себе сказать ту правду об Унгерне, которая абсолютно не нужна была устроителям процесса.
“Серьезный противоборец России, – вольно пересказывает он формулировки обвинения, – проводник захватнических планов Японии”. Но так ли это? Нет: “При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения”.
Надо отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подверг сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинительное заключение. Не слишком убедительным показался ему и основной тезис речи Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. “Можно ли представить, – вопрошает Боголюбов, – будь то барон Унгерн или кто-нибудь другой (то есть вовсе не обязательно выходец из дворянства, хотя бы и прибалтийского. – Л.Ю.), чтобы нормальный человек мог проявить такую бездну ужасов? Конечно, нет. Если мы, далекие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, то мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель так называемой аристократии, плохой ее представитель, перед нами ненормальный, извращенный психологически человек, которого общество в свое
По мнению Боголюбова, возможны два варианта приговора.
Первый: “Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, а заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил”. Увы, “кольцо капиталистического окружения” делает этот вариант сугубо предположительным.
Остается второй: “Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым легким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие”.
О п а р и н: Подсудимый Унгерн, вам предоставляется последнее слово. Что вы можете сказать в свое оправдание?
У н г е р н: Ничего больше не могу сказать.
Трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор: Унгерн признан виновным по всем трем пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорен к расстрелу.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Расстреляли его в тот же вечер или рано утром следующего дня. Обычно в таких случаях приговоренных вывозили за город, закапывали на месте расстрела, а могилу сравнивали с землей. Могли бросить тело и в реку, как поступили с Колчаком (в таких случаях новониколаевские чекисты говорили о своих жертвах, что отправили их “караулить воду в Оби”), но это делалось преимущественно зимой, когда течением не могло прибить труп к берегу.
При одиночных казнях смертника ставили на колени и убивали выстрелом в затылок. Скорее всего, с Унгерном именно так и поступили. Кто-то уверял, что его застрелил сам Павлуновский представитель ВЧК по Сибири, но ходили слухи и о том, будто в порядке исключения барону позволили умереть как в старые добрые времена – перед шеренгой стрелков. Расстрельная команда якобы состояла из взвода красноармейцев с винтовками и командира с маузером. Грянул залп, Унгерн упал, однако при осмотре тела обнаружили единственную рану – от пули из маузера. Она оказалась смертельной, но больше ни одной раны не было.
То есть попал лишь взводный, остальные или промахнулись от волнения, или из суеверного страха перед Унгерном нарочно выстрелили мимо.
Я слышал об этом в 1972 году, в Забайкалье, а спустя двадцать лет, в Москве, почти то же самое рассказал мне А.М. Кайгородов. Он ссылался на какого-то бывшего чекиста, утверждавшего, что командир расстрельного взвода потом тоже был расстрелян. Смертный приговор могли вынести ему только в случае, если, как выяснилось на допросах, несчастный взводный сам запугал подчиненных историями о сверхъестественных способностях инфернального барона.
Скорее всего, это легенда – одна из многих, окружавших Унгерна при жизни и после смерти. Зато известно, что, когда весть о его гибели дошла до Урги, Богдо-гэген повелел служить молебны о нем во всех монастырях и храмах Монголии.
Рассеянные и мертвые
Через месяц после убийства Резухина его бригада, удачно избежав столкновений с красными, достигла пограничного озера Буир-нор. К тому времени в ней осталось около 500 человек, в основном русские, татары и башкиры. Монголов отпустили восвояси, буряты и некоторые забайкальские казаки решили пробираться в родные станицы, а Китайская сотня перебила русских инструкторов и бежала (часть беглецов догнали, офицеров убили, остальных оставили в степи без коней и винтовок). Вблизи границы Торновский сложил с себя обязанности колонновожатого и 16 сентября, на другой день после казни Унгерна, вступил в переговоры с генералом Чжан Кунъю о сдаче оружия, лошадей и амуниции. Безвыходность положения заставила согласиться на то, что предложили китайцы. Чжан Кунъю всячески распинался в любви к Унгерну и называл его “братом”, но на финансовых условиях сделки это не отразилось: офицеры получили по 100 долларов, простые всадники – по 50.