Самый опасный человек Японии
Шрифт:
— Что не особенно важно, потому что синтоизм отделили от буддизма только после революции Мэйдзи, — напомнил Окава.
Это было так неожиданно, что Кимитакэ попросту поперхнулся словами.
— Простите, что?.. — сумел выдавить он.
— Официально, на государственном уровне, буддизм и синто разделили только после революции Мэйдзи, — повторил Окава. — До этого японцы были уверены, что это всё одно и то же. Бодхисаттвы и ками считались разновидностью благих божеств, и даже храмы были практически одинаковые. Про эту реформу мало что известно, про неё поспешили забыть, остались только несколько упоминаний в академических источниках.
— Пожалуйста, просветите меня в этом. Сейчас мне уже кажется, что я во всём заблуждаюсь и не знаю элементарных вещей.
— Я могу комментировать это явление
— Это немыслимо интересно. Я не знал из этого почти ничего. К счастью, это не затронуло мою тему, — Кимитакэ облизнул пересохшие губы и, не встретив возражений, продолжил: — Итак, у нас есть четыре признака прекрасного: ваби, саби, сибуй и югэн. На европейские языки они непереводимы. Даже европейцы про них что-то слышали, даже японцу трудно объяснить, что они значат. От людей, чья работа непосредственно связана с красотой, мы услышим, что понятия ваби и саби уже давно проросли друг в друга до неотделимости используются как один термин: ваби-саби. Что же касается сибуя, то с ним всё просто: это то же самое, что ваби-саби.
— Пока я не вижу противоречий, — заметил Окава Сюмэй, — но если будешь объяснять это европейцам, попробуй использовать круги Эйлера. Эти варвары со времён Древней Греции порядочно отупели в восприятии красоты.
Что такое круги Эйлера, Кимитакэ не знал. Но он решил, что если жизнь действительно заставит его объяснять европейцам японские представления о прекрасном, то это незнание будет самой незначительной из проблем. И он просто продолжил:
— Остался югэн. И он — самое сложное из понятий. Его невозможно записать, невозможно озвучить, невозможно проговорить. Невозможно дойти до его сути и невозможно снабдить его комментарием. Объяснить югэн — всё равно что нарисовать тишину. Но между тем мы все чувствуем югэн. Это присутствие чего-то потустороннего, какой-то непреодолимой тайны. Он настигает нас в уединении, в вечернем полумраке, в утреннем полусне, в туманных пустынных горах, в тот момент, когда мы слышим намёк и не можем его разгадать, хотя понимаем, что от разгадки зависит сама наша жизнь. Но югэн — это не какое-то особенное место, или время, или состояние. Если бы он скрывался только в вечерних сумерках или на острове в бухте Акаси, что едва различим в зыбкой утренней дымке, — о, это было бы слишком просто. Югэн может настигнуть нас и в толпе большого города, и в ярких пространствах полудня среди знакомого деревенского пейзажа — тогда случается то, что европейцы называют полуденным ужасом. Югэн невозможно объяснить, он в принципе выше человека. Его можно только отчаянно пытаться не замечать.
— И ты думаешь, что твоя магия работает через югэн? — осведомился Окава.
— Я думаю, что жизнь любого человека, в котором горит огонь творчества,
— Приятно слышать, что ты ответственно подходишь к каллиграфии. И ещё приятней понимать, что таких ответственных, как ты, не может быть много. Пока тысячи магов вроде тебя не разгуливают по улицам, нашему отечеству ничего всерьёз не может угрожать. Но ты продолжай, продолжай. Так где ты ещё югэн увидал?
— Как ни странно, есть свой югэн и у человеческих поступков, — продолжал Кимитакэ. — Поступки великих людей подчас нам непонятны — они станут нам понятны только в тот день, когда мы сами дорастём до этого уровня. Крестьянин не в силах уразуметь, почему самурай готов отдать свою жизнь за господина. Поведение патриарха дзен неотличимо от выходок безумца, его манеры грубы, а речь оскорбительна. Шерлок Холмс расследует очередное необъяснимое преступление самым дурацким образом — осматривает место преступления, чтобы заявить, что оно, очевидно, совершенно не здесь, задаёт странные вопросы о том, кто хозяин вон той мельницы или куда ведёт вон та дверь, отказывается от очевидных следственных действий вроде допроса свидетелей, потому что ему «и так всё ясно». Но в конце концов он всё равно раскрывает тайну, которая оказалась не по зубам традиционной криминалистике.
— Получается, европейцы тоже его чуют. Как собаки — чуют, а постичь не могут.
— Почему Лао-цзы решил отправиться на запад? — продолжал Кимитакэ. — В чем смысл прихода бодхисаттвы с юга? Югэн, как туман, окутывает их действия, и нам, простым людям, остаётся только замереть, склоняясь перед вечной загадкой человеческого духа.
— То есть ты предполагаешь, — заметил Окава Сюмэй, — что этот твой югэн можно поставить на службу государству и использовать в военных целях? Это хорошая идея.
— Как раз вот это будет непросто. Никто до конца не понимает, что такое югэн. Даже те, кто постоянно с ним работает.
— Это не важно. С такими вещами уже можно что-то делать, даже если мы не сможем понять его никогда. Обрати внимание: мы и устройство веществ до конца не понимаем. А химическая промышленность всё равно развивается.
* * *
— Теперь давайте взглянем на то, что есть у каждого человека.
— Его мать? — спросил профессор, вспомнив значение известного иероглифа.
— Не совсем. Его тело. Климат у нас позволяет большую часть года вообще раздетыми ходить. Но японцы так и не стали древними греками. Для нашего чопорного Дальнего Востока по-другому и быть не может. Одежда у нас до сих пор определяет человека. Даже на старинных гравюрах очень легко опознать кто чем занимается, потому что даже жёны купцов одеты не так, как жёны самураев.
— То, что штатский называет однообразием, — заметил полковник, — военный назовёт униформой.
— По-моему, это просто художественное упрощение, — продолжал Кимитакэ, — во многих странах особыми указами нормировались одежда и причёски — и всегда, конечно, находились люди вроде моего одноклассника Сатотакэ Юкио, которые находили способ это ограничение обходить.
— Ну или просто разнообразить униформу, — добавил полковник, — это умеет, даже если не практикует, почти каждый выпускник кадетского училища. Хотя такого предмета среди занятий нет. Я даже больше скажу: некоторые только это и умеют.
— Даже в таком, казалось бы, телесном жанре, как порнография, — Кимитакэ сделал паузу, но возражений не было, и он продолжал: — Участники обычно одеты. На известной гравюре про сон жены рыбака без одежды изображены только осьминоги. Другие гравюры изображают страсть — но всё равно не изображают тело. Человек без одежды в нашей культуре — это ноль, что-то непонятное. Конечно, на старых гравюрах есть и голые люди, но художники даже не пытались сделать их специально привлекательными. Голыми рисуют посетителей в бане или грешников в аду. Конечно, сейчас эта традиция уже завершилась, старинные гравюры только подделывают. Но даже сейчас если японскому художнику нужно изобразить молодую невинную девушку, её просто наряжают в школьную форму.