Сапоги — лицо офицера
Шрифт:
— У меня ничего, сойдет, чтоб сперму согнать. Только ей надо морду полотенцем завязать! — сказал Вольнов. — И ноги кривые — собака пробежит!
— Ноги не считаются, они отбрасываются! — засмеялся Батов. — Тут они такие блядовитые, настоящие штурмовики, аж страшно!
— Вам хорошо, хоть есть с кем перепихнуться при случае! А мне волком вой, самообслуживанием занимайся! — поплакался Казаков.
— Жаль, что у тебя здесь ванны нет, — на полном серьезе сказал Вольнов. — Ты садишься в нее, напускаешь воды и ловишь муху. Обрываешь крылышки, выставляешь из воды болт, чтоб только головка
Все кисло похмыкали и выпили.
— Вот вы где, долбаные в сраку, попрятались! Я весь эшелон обегал, ищу вас! — потрясая бутылкой коньяка, ввалился Сидоров, оборвал одеяло-занавеску.
Не слушая незлобивые обвинения в предательстве, разлил всем коньяк и перешел к делу.
— Пока вы не пьяные, как дикие кабаны, давайте-ка, родные мои, кто сколько может! Вы тут разговелись, денежки собрали, а мы в штабе соси хер у пьяной обезьяны? У нас нет личного состава, так что поделитесь! Мне Залесский намекнул.
— А балалайку он не хочет? — возмутился Казаков. — Ограбили, пиздюлины, мой вагон, а теперь еще подать требуют! Ни копейки не дам этим штопанным гондонам!
На удивление никто не поддержал взрыв законного негодования.
— Такой порядок, никуда не денешься! — рассудительно сказал Вольнов, доставая деньги. — Штопанки не штопанки, а заплатить придется!
Все внесли по тридцать рублей, допили что осталось и решили лечь спать пораньше, умаялись, день был сумасшедший.
Проводив гостей, Казаков позвал сержантов и дал им тоже по тридцатке, на дорожные расходы.
Потом отозвал Изяева, татарина, поэтому считавшегося честным, и попросил его сохранить до Ледяной сто рублей.
— Все равно по пьянке их у меня украдут. А приедем домой, — будет за что выпить.
Сержант серьезно кивнул.
Казаков закрылся в туалете, разделил оставшиеся деньги на три части. Одну пачечку он засунул в сапог, вторую в прореху под погоном на кителе, а третью положил в маленький брючный карман, пистон, чтоб были под рукой.
Лицедеи
Воинский эшелон всем страшно надоел, путался под ногами.
Отрезки пути между нечастыми казахстанскими станциями он проскакивал во всю прыть, залихватски ухая, а на станциях железнодорожники с облегчением запихивали его на запасные пути и, похоже, забывали об этом.
Дежурные с термосами бежали в голову поезда, к теплушке-кухне, волокли еду.
На завтрак гречку или перловку с тушенкой, на ужин макароны, тоже с тушенкой. Говяжье мясо было жесткое, противное, распадающееся на крупные волокна. Взяли только говядину, зная об отвращении мусульман к свинине. Вечером грели воду, киргизы жадно пили жидкий чай, некоторые захватили с собой зеленый, плиточный, пахнущий странно, но вкусный при запивании водки.
Жара заметно уменьшилась, новобранцы целыми днями лежали на полках, иногда садились по-турецки. Вели себя тихо, неслышно переговаривались, тоскливо смотрели в окна. Вечерами, подвыпив, русские подвывали модные песенки, киргизы покуривали анашу. Запашок тянуло сквознячком по коридору, при приближении офицеров папироски быстро гасились, но потом
Майоры не досаждали визитами.
Андижанский шмон оказался урожайным, они дружно хмелели разнообразными напитками, а достигнув пьяных кондиций, по вагонам не шастали, хватило деликатности не мозолить глаза подчиненным.
Залесский приударял за проводницей, та днем кокетничала, позволяла ощупывать себя, выпивая, подмигивала и хохотала обещающе, но ночью к себе не пускала, предпочитала двух сержантов…
На каком-то зачуханном казахстанском полустанке майор Францер был вынужден употребить власть.
Старухи-казашки облепили поезд, продавали кумыс. Его брали нарасхват, высовываясь из окон по пояс, поднимали миски в вагон, новобранцы проглатывали кисловатую жидкость, брали еще.
Францер с пьяным скандальным криком побежал вдоль поезда, отталкивая женщин, вырывая из рук миски, выливал кумыс на землю, пустые запуливал на крыши вагонов.
— Закрыть немедленно окна! — кричал он. — Эту гадость пить нельзя! Вы хотите, чтоб в эшелоне началась эпидемия?! Миски веками не моются! Командиры рот, примите меры!
Для новобранцев дни пробегали серенькими мышками, неприметные и неотличимые друг от друга. Равнодушное движение поезда казалось рассчитанным на долгие месяцы, изнуренные бездельем люди безрадостно делали вид, что спят, нелюбопытные пейзажи приелись, разговоры выговорены, только изредка люди исподтишка дивились сценкам, разыгрываемым нетрезвыми лицедеями, их командирами.
Лейтенанты не думали о зрителях, они не замечали сотен глаз, не смущались незнакомых людей и не волновались их реакцией, меньше всего они заботились о соблюдении каких-то условностей, как не обращают внимания на рыбок в аквариуме или душевнобольную бабушку.
Офицеры с криками захмелялись, валились в пьяных обмороках, скандалили за картами, временами орали песни, улюлюкающим кодлом переходили из вагона в вагон, удачливые в любви шумно обнимали своих подруг, с громкими шутками волокли их, притворно упирающихся, голосисто ржали, переругивались и кляли начальство, прилюдно портили воздух, блевали в унитаз, не закрывая дверь туалета, и бродили, варнякая, по вагону, попивая из горлышка водку…
Но наступали и часы скорбного затишья.
Мутно протрезвившиеся офицеры разбредались по своим закуткам-отделениям, с нетерпеливым тоскованием смотрели попеременно то в окно, то на часы, ждали остановки и заклинали судьбу, чтоб там был магазин. Скрежет тормозов выводил из похмельного оцепенения, люди в форме бежали к вокзальному зданию, товарищи сжимали ручку стоп-крана. Никто заранее не знал, сколько простоят, и, если посланцы не успевали возвратиться, ожидавшие, не колеблясь, включали аварийный тормоз. Поезд злобно и беспомощно, собакой на цепи, дергался, давал частые гудки, сзывая убежавших.