Саспыга
Шрифт:
Панночка смотрит на меня с подозрением. Несколько муторных секунд кажется, что он не захочет разговаривать и уйдет, но в конце концов он пожимает плечами.
— Ну, она молчаливая, — неуверенно говорит Панночка, и я прикусываю губу. — Работу свою любит, знаете — на любую ошибку бросается, в любом слове, иногда это было даже слишком… Ну что еще… Надежная очень, такая, старается никого не напрягать лишний раз, добросовестная. .
Какая скукота, думаю я, какая скукота… И как она его выносила? Потом вспоминаю: это не тот человек, которого она любила. Того давно нет, и это не метафора. Но я пытаюсь еще раз.
— Я немножко о другом спрашиваю, — мягко говорю я, постаравшись убрать из голоса
Панночка моргает на меня. Он похож на теленка, кричащего на дневную луну.
— Вы что, хотите, чтобы я вам про постель рассказывал? — хмуро спрашивает он, и я машу на него руками:
— Нет-нет-нет, что вы! Только не постель!
Может, и пригодилось бы, но только не в пересказе Панночки. Да и не хочу я столько знать, это уже слишком.
— Ну, она добрая, — он снова пожимает плечами. — Животные ей нравятся, зверюшки всякие. Что еще… Ну, какао по утрам любит пить, с зефирками…
Я начинаю ржать. Я хохочу, скрючившись в три погибели, медленно сползаю с бревна, но остановиться не могу. В конце концов я оказываюсь на земле, и это вызывает новый приступ хохота. Ничего хорошего в моем смехе нет, это истерика, сама себе дала бы по морде, чтобы остановить, но ведь правда смешно…
— Послушайте, — расстроенно говорит Панночка, — я не вижу ничего забавного. Мне надо найти мою девушку, а вы тут… вы же говорите, что можете помочь, а сами чепухой какой-то занимаетесь. А я… я не могу без нее.
Утерев слезы, я заползаю обратно на бревно.
— И правда не можете, я вам верю, — соглашаюсь я. — Только вы не хотите ее найти. Вам надо ее искать. Большая разница… Вы ведь ее находили, дважды. И делали все, чтобы она снова сбежала, потому что существуете, только пока ее ищете. А заставить ее удрать — дело нехитрое, достаточно было сварить какао, — я снова хихикаю.
Но приступ смешливости уже прошел. Я представляю, как он ходит по тайге и ищет Асю; идут годы, а он все такой же чистенький и надутый, все такой же тоскующий по несбыточному, все так же полон веры, что вот-вот найдет ее и тогда все сразу станет хорошо… Печаль охватывает меня, тяжело облегает плечи, как толстая резина химзащиты.
— Я бы хотела помочь и вам, — говорю я, — но не могу. Наверное, никто не может.
— Не переживайте, — небрежно отвечает Панночка и встает. — Это ничего. Я сам ее найду, уже скоро, вот увидите. — Он неловко переминается с ноги на ногу. — Ладно, если вы… В общем, мне пора. Мне надо Асю искать — вы, кстати, ее не видели?
Я тихонько качаю головой, и Панночка убредает — поперек тропы, куда-то в лес на склоне. Я прислушиваюсь, не начнут ли скандалить, обнаружив чужака, кедровки, но они молчат.
…Следующее утро такое же ясное, но, когда я после долгого, невыносимо долгого подъема выбираюсь на перевал, он затянут туманом. Снова становится трудно дышать, и снова я думаю, что это невозможно — здесь не может быть настолько высоко, чтобы это чувствовалось так сильно. Туман пронизан близким солнцем, весь серебряный от света, но совершенно непроницаемый. Вид с этого перевала не предназначен для людей, не предназначен ни для кого вообще. Туман глотает звуки, и даже редкие удары копыт о камни звучат глухо, как сквозь натянутое на голову одеяло. Я двигаюсь на ощупь, положившись на Караша, в надежде, что он унюхает свой недавний след. Передо мной скользит тень птицы, но самой птицы нет, и я снова думаю об историях. До меня уже дошло, что я должна вытащить Асю, но я не понимаю, почему они этого хотят. Разве саспыга — не их рук дело? Разве саспыга — не финал? Если подумать, это неважно — какое мне дело до мотивов тех, кто настолько далек и непостижим, что я в них даже
(мяса саспыги)
Просто жажду. Тень птицы летит впереди, словно указывая путь Карашу; я перемещаюсь сквозь молочную пустоту, и она снова растворяет меня, изменяет, как в прошлый раз растворял и разъедал буран. Я слишком долго болтаюсь в этой пустоте, как наполовину сдутый шарик. В травянистую тундру вторгаются островки березы; по моим расчетам, я давно должна была выйти на тропу, но тропы нет, и ничего не меняется — все то же движение по плоскому плато. Если здесь и были маки, они уже отцвели, вплелись незаметными нитями в пестрый ковер тундры. Я начинаю паниковать. Мне не для кого быть смелой, и страх пробирается за шкирку, как струйки ледяного дождя.
Я все не так поняла. Я догадалась, что кто-то проведет вечность, блуждая по этим горам в поисках Аси, но это должен был быть Панночка, Панночка, не я! Незадачливый влюбленный в поисках той, которая разбила ему сердце. А не обманувшая доверие, гонимая жаждой исправить непоправимое… и голодом. Я больше не хочу слушать этот голод, но он никуда не исчез.
Я останавливаю Караша.
— Так все должно закончиться? Вот так? Вечной погоней за саспыгой?
Те, в кого я не верю, молчат. Карашу надоедает стоять, он делает шаг вперед и принимается щипать побеги мышиного горошка. Мохнатые уши расслабленно развешены в стороны, как у осла. Караш хрустит, фыркает, а потом вдруг растягивается, далеко отставив задние ноги, и пускает мощную, исходящую паром струю мочи. Он не успевает излиться и подобраться — Суйла подходит поближе и тоже принимается пи`сать. Вид у него крайне сосредоточенный и слегка самодовольный.
— Ни совести у вас, ни чувства момента, — упрекаю я, и Караш в ответ длинно, удовлетворенно вздыхает.
…На тропу мы выходим минут через десять. Я не уверена, что это правильная тропа, не уверена, что не потеряла направление в тумане и спускаюсь куда надо, но выбора у меня нет — можно только пойти и узнать. Никаких особых примет здесь нет; если на тропе и были конские следы, то их основательно замыло, и теперь я вижу только отпечатки маленьких раздвоенных копыт — молодая косуля — да синусоиду, обрамленную звездочками, — а это ящерица. Из-под копыт взлетает куропатка, и я резко торможу: больше мой конь никого не раздавит. Птенцы мечутся по тропе и по одному исчезают в кустах: голенастые, нелепые, с неопрятно торчащим из-под редких настоящих перьев пухом. Я жду, пока они спрячутся, и жду еще немного, чтобы убедиться, что опоздавший цыпленок не выскочит на тропу, и еще оглядываюсь, смотрю, чтобы между конями тоже никто не бегал. Только после этого трогаюсь с места. Только после этого начинаю верить, что, может быть, еще смогу что-то сделать.
…На камне, лежащем поперек тропы, два коня, упрямо нагнув головы, идут против бурана.
…А на другом — цыплята бегают вокруг куропатки, и их много, и все они живы. Центральная скала осыпалась, но все еще выше других. Все еще — столб. Белая коновязь, пронзающая миры, которая рухнет, когда убьют последнюю саспыгу. Мне неоткуда это знать; это просто сухие лапки безумия мягко шуршат под сводом моего черепа, пока я перешагиваю с одного живого камня на другой. Мои колени подгибаются от ужаса, в горле застрял ком со вкусом металла и кислятины. Я ползу по живым камням, через тряпки, оставленные теми, кто обратился в саспыг, через их сокровища, через то, что было дорого, украшало жизнь и напоминало о милом, или было получено из любимых рук, или просто было нужным и удобным и делало жизнь сносной. Все это брошено, забыто, сгнило. Все это не нужно саспыге.