Саспыга
Шрифт:
Я вожусь с вещами, повернувшись к дому спиной. Вроде бы недолго, но, когда я выпрямляюсь и оборачиваюсь, все уже изменилось. Туристы разбрелись, кто на речку, кто по комнатам, переваривать впечатления. Костя тоже исчез; интересно, действительно ли он пытается найти Имочку или только изображает поиск, лишь бы не признавать, что Генка увел его?
А Аркадьевна сидит под опустевшим навесом с кофе и сигаретой. Я тоскливо думаю: может, подождать, пока она выкурит и выпьет половину? Может, станет добрее (нет, не станет). Прижав к груди пакет с банными шмотками и выпятив челюсть, я марширую к навесу.
Аркадьевна
— Вера, я все объясню! — еще издали заговариваю я. — Только дай в баню схожу и съем что-нибудь, ладно? Я помыться уже сколько дней мечтаю…
Я застываю в ожидании взрыва — выгрести из первой волны криков и спрятаться в бане. Вымытой выслушивать все, что Аркадьевна обо мне думает, будет проще. Меньше будет липнуть, ха-ха.
— Ну так иди уже быстрее, баня три часа как натоплена, а простаивает! — кричит Аркадьевна. — Давай бегом!
Я едва не теряю равновесие: как будто подняла гирю, а она оказалась из папье-маше.
Пару минут спустя я уже торопливо ломаю пихтовые веточки на берегу речки. Прикасаться к их мягким иголкам — уже удовольствие. Руки липкие от смолы, но это ничего, еще немного — и я наконец отмоюсь. Раз уж баня простаивает, а Аркадьевна пока не собирается меня сожрать — отмоюсь по-настоящему, с парной и веником.
Я успела отвыкнуть от своего тела — так давно не смотрелась в зеркало и не раздевалась (возня в спальнике с влажными салфетками не в счет). На потемневшем от солнца лице глаза кажутся диковатыми. Руки до плеч в синяках и царапинах. Резче проступила граница загара — ровно по контуру футболки, темнее стали тени между ребрами, и кожа на опавшем животе не то чтобы сморщилась, но как-то недостаточно натянута. Ноги в зеркало не помещаются, но это и к лучшему — я и так вижу, что правая икра у меня синяя. Еще и задница, наверное, стерта. Я провожу рукой по низу попы, там, где тазовые косточки подступают к самой коже, и нащупываю загрубевшие, шершавые пятна. Еще бы: лучше даже не считать, сколько часов я проездила верхом за последние дни. Но, побитое и потертое, это мое, обычное, обжитое за почти сорок лет тело. Просто с непривычки оно кажется странным. Чужим настолько, что я не сразу понимаю, как им двигать, а когда понимаю — торопливо отворачиваюсь от зеркала, словно боюсь увидеть лишнее.
Первое прикосновение горячей воды поднимает дыбом каждый волосок, заставляет содрогнуться и замычать от наслаждения. Первый ковшик, вылитый на голову, рассылает по всему телу стаи мурашек; от намоченных волос отчетливо тянет копченым мясом, но теперь это не беда, это я теперь исправлю. . .
Сидя в парной, машинально похлопывая себя веником по коленям и сглатывая голодную слюну с металлическим привкусом, я думаю о саспыге и о тех, кто ел ее. Верчу все, что знаю, пытаясь сложить в целое, но какого-то кусочка не хватает, как будто я помню не все и только новая охота может вернуть воспоминания о старой. Я уже не очень хочу помогать Саньке добывать саспыгу: меня тревожит то, что случилось с Сычом, и с Мишкой, и особенно с Ильей. Но они-то всем довольны! И, наверное,
Но я не хочу.
Но я вспоминаю, как веревочный жгут обматывается вокруг самого себя, и понимаю: это не мне решать.
Ненавижу истории, которые нельзя рассказывать…
Струйки пота стекают по лбу, по груди, по спине; пот облегает меня, как блестящий скользкий кокон. Я опускаю отяжелевшую голову к коленям; в набухающей красным темноте белый снег валит на зеленую траву, плывет белое Асино лицо в ядовито-зеленой кайме химзащиты. Покачиваясь, я торопливо выбираюсь из парной; сидя в предбаннике и дожидаясь, когда голова перестанет кружиться, все думаю: но зачем им это, зачем?
…Тело пахнет пихтовой смолой и малиной, волосы — шампунем: запах с непривычки резкий, отвлекающий. Кожа горит, а мышцы, впервые за много дней расслабленные и прогретые, приятно ноют. Я торопливо доедаю бутерброд с вареньем из ревеня (Наташа две недели назад собирала) и сметаной — тем, что здесь называют сметаной, невероятно жирной, почти твердой массой с едва уловимой кислинкой. Так хорошо… если забыть, зачем я притащилась в «Кайчи». Пора сдаваться: слышно, как Аркадьевна в доме шумит краном и брякает тарелками. Тому, кто отвлечет ее от мытья посуды, она обрадуется, и тогда, может, все пройдет легче. Мелкие хитрости мелких людей.
Я не успеваю войти в дом — Аркадьевна выходит сама; в руках у нее две белоснежных фарфоровых чашки, наполненных черным. Две! В комнате Аркадьевны стоит кофемашина; об этом все знают, но никто этот агрегат даже в глаза не видел и никогда на этот кофе не покушался. Все идет совсем не так, как я предполагала, вообще все, но почему-то больше всего меня поражает, что у Аркадьевны есть вторая кофейная чашка.
Аркадьевна сует ее мне в руки, садится рядом, вытаскивает сигареты. Поймав мой тоскливый взгляд, протягивает пачку. Я прикуриваю, украдкой рассматривая ее лицо.
Когда мы познакомились, Вера — тогда еще просто Вера — была шумной и невыносимо энергичной женщиной под сорок, готовой на любые подвиги и безумства ради выживания ее мечты — собственной конной турбазы. Тогда она казалась мне почти старой. Она по-прежнему шумна, энергична и кажется почти старой. Но что-то изменилось, и дело не только в опыте, усталости и заметном налете выгорания. Внутри Веры словно поселился кто-то еще, невидимый, никак не проявляющий себя, но создающий вокруг неуловимое марево. Что-то вроде гудения трансформатора. Мне вдруг хочется спросить Веру, почему она больше не поднимается наверх. Только ли потому, что не может и на минуту оставить «Кайчи»?
Аркадьевна взмахивает дымящейся сигаретой:
— Ну, что ты там объяснять собиралась?
Я обхватываю обеими ладонями снежно-белый, идеально чистый горячий фарфор. Ожоги начинают ныть и зудеть, и чашка кажется шершавой и тяжелой, как камень из костра. От неожиданности я дергаюсь; немного кофе выплескивается на руки. Я машинально слизываю каплю с пальца
(черный и горячий как кровь
густой и сладкий как кровь
я слизывала кровь с рук)
и вываливаю Аркадьевне все. Вообще все.