Щенки. Проза 1930-50-х годов (сборник)
Шрифт:
У меня в хате топчан и тюфяк, набитый соломой, и молоко в крынках. В казанке картошка, масло в погребе. У глиняной печки моя жена варит картошку на день. Это все они знают. Там дом и резная кровать. Полосатая дорожка ведет в чужие покои. И я их не знаю. Я в господарстве приставлен к месту как веник-голяк к голбцу [19] . Таким винычем, как я, у них увешен чердак. Всем даны чужие лица, и мне дано. На моей жене – маска древесной коры. Морщины усилий отвердели, и борозды на лбу и на душе. Я хотел решить своей рукой, вылепить себе человека, но по своей воле я не могу открыть ни плеча, ни ноги, ни шагу. Дону заслоняют стены, платья, крепкая одежда, силы или кривая старуха. А у меня все открыто. Мне толкнули чужую тварь, как собаке – хлебный шарик, пахнущий скатавшей
19
Крылечку. – Примеч. авт.
Добуду чистое тело. Обращу к себе, запятнаю своим клеймом.
Новорожденная душа, где ты?
Я удержусь на земле долго, проживу, разбив лицо, разойдясь, впиваясь в души, мне тесно, тесно в этом теле. В обшарпанных штанах, в своих плечах. Почему не в тех, кто пьет, кто поет, кто сжимает? Сколько их? Вот завешенные женщины с каждым шагом уносят от меня груди, головы, ноги, а дома закрывают двери. Все – мне, чтоб разлиться по всем, сохранить себя от смерти и тиснуть пальцы на все.
Так стану же я растравлять каждодневно голодную собаку злобой. Увеличатся кости в сотни, голод вырастит расстояния, уменьшит горы до грубок, повернет ко мне целое частями. Только части мне покорятся, но клейменые мною тела не уйдут с моей ненавистной цепи. Я проникну насильно в мысли и стану всюду. И не будет тайной улыбки или плача, этой, моей, скорей! завоюю! без краешка губ и глаз обо мне. Тогда она будет моей. Мне кто-то не дан из сотен тел. Овладел другой моей дорогой. Она живет в одном. За это я отомщу страшно. То, что мне не выпало на долю из мечтаемой близости, из дружеской сокровенной тайны – пройду по живым, чтоб выискать, и выдеру с кровью в поисках.
Тогда я не умру, не оставлю земли за собой, овладев, наложу свою руку и останусь хранить. Скорей, скорей вырву из ненавистных рук. Ее увели от меня в чужое лицо, в бессознательное счастье. Не хочу представлять себе этого. Освободить от чужой власти, чтоб предать моей. Где покой? Откуда такое слово? А, текучая вода под ногами верблюдов».
Он оглядывается налево и над зеленью видит их горбы, обходящие колодец, и покачивающиеся головы на вытянутых шеях. Скрытые мысли приносят удивительные слова: «Нет, покой беспокоит виденьями больше, чем цель помехами. Как быстро, быстро забываются короткие минутки обещаний, данных из страха. Это хорошо. Потому что иначе она была б не моя. Нет, пусть разобьется форма, как старый глиняный горшок. Из пороха выйдет новый. Я сменю себя и останусь тем же. К переменам! К переменам! А пока ноги вмяты в землю, у тех в свою, а у меня ворована, и каждый мой шаг сгоняет мою ступню с чужой земли».
Когда он опять и опять вспоминает, что сегодня днем и ночью без него совершается счастье, его мучит и жжет незатейливая зависть.
Они дошли до поворота тропинки. Сквозь листья справа заблестела вода, забелела дамба, перевозчик увидел на белых камнях черного щенка. Он не шевелится.
Перевозчик думает, проходя: «Это еще ничего – страшна не боль, а страшно время». Щенок: «Я зову тебя, вступись, услышавший. Все, кто слышит, вступитесь, все услышьте одного. У кого есть глаза, чтоб видеть кусок, нос – чтоб слышать вкус, рот – чтоб есть, живот – чтоб хотеть, как же ему не делать? Нет – ни ноги, ни уши, ни ум, ни когти – все должно само явиться. Пусть не будет. Отзовитесь и помогите».
Балан останавливается на краю у воды. Оба глядят на щенка. Балан говорит:
– Я его возьму для внучки.
Вдруг они оглянулись на что-то за лозняком. Оттуда слышна ругань. Они повернули туда и быстро ушли.
Тогда щенок поднимает голову и, вставши на передние лапы, подтягивает зад и переползает на другой камень.
И со второго на третий.
VI. Дети
В мучной и кукурузной затхлости, в трухе на чердаке, шелестя папшойными космами, мыши выедают зерна. Прогрызая ходы под стеблями, дыры в хрустящих листьях, позвякивая тонкими пальцами по окоренным жердям и по черепкам, они сбегаются к стенкам ларя, покрытым пшеничной пылью, и вгрызаются в волокна досок.
Неутомимые треугольные зубы, смыкаясь, разрыхляют, острые глаза помаргивают, тонкие хвосты шевелятся, и когти, царапая стенку, громоздят тела до щели между
Из укромных уголков выходят стайки. Сарай кишит мышиными толпами. В гнездах не убывает растущих. Внутренность ларя почернела.
Полосатый котенок, оставшийся на опустелом дворе, выходит из-под ворот, когти быстро впиваются в лестничную жердь. Он взбирается наверх и слушает. Утром он принес из сарая на площадку у молотилки мышь с прокушенной спиной и уронил изо рта. Она поползла к тени от колеса, под него, но он поймал ее, когти проникли ей между ребрами и тронули легкое, она забилась, но боль остановила ее. Котенок ослабил и вытащил когти. Он немного потолкал ее лапой, оставил, прыгнул на колесо на разбросанную солому и улегся, подогнув лапы. Мышь слабо шевелится, он закрывает глаза. Она поднялась и ползет, и вдруг небыстро побежала. Он дал дойти ей до конца бревна и прыгнул на нее, подбросил и ударил об железный обод. Упавши на ноги, она опять двинулась. Он дотронулся до нее лапой, приблизил к ней морду, раскрыл рот и, обхватив ее челюстями, слегка надавил – в бока воткнулись зубы. Она задергалась. Писк оживил пустой двор. Он нажал еще сильнее, ее кости сломались, на шкурке появилась кровь. Тут он разжал зубы и выпустил ее. Она упала смятая, но бросилась убегать, припадая грудью, вскакивая и пища, налетая на камни.
Он загнал ее в угол между мазаным муром и стеной сарая и там опять поймал. На этот раз он рванул ее шкуру когтями, придерживая ее другой лапой, и покатил перед собой, наступая на нее и нюхая мягкую шерсть, обмоченную и слепленную кровью с налепленными сгустками пыли.
Он оставил ее. Она не двигалась. Несколько раз он подбросил обмякшее тело. Она лежит дыша, но откинув голову мордой в землю. Тогда он вспрыгнул на мур, выбрал место между камнями и улегся спать.
Он проснулся, поднял голову, осторожно спрыгнул и пошел к сараю. Он натолкнулся на мышь, которая почти доползла до ворот и теперь полусидела, полулежала, скособочась, поджав под себя две лапы и вытянув две другие. Голова ее на опущенной шее лежала опять зубами в пыли, тело под свалявшейся шкуркой как будто сжалось, как бывает у дохлых животных. Он привскочил над ней и отпрыгнул, поднявши хвост. Потом упал на нее и ударил ее лапой. Она отлетела тяжело и хлопнулась неподвижно. Он притронулся к ней губами. Она была теплая. Тогда он придавил ей голову лапой, запустил когти в затылок и стал разгрызать ей плечо. Тело сделало последние скачки. Под его зубами мышь с прогрызенной в грудную полость дырой и текущей оттуда кровью задергалась и привстала, но он не выпустил ее изо рта и с хрустом продавил ей ребра, так что зубы его почти сомкнулись. Потом он приподнял морду, придерживая ее голову лапой, и шевелящееся тело, соединенное на груди, разорвалось на спине.
Разгрызши кости, он уронил несколько капель крови обратно в живые внутренности. Немного полизавши, он оставил и отошел. Затем он побежал, играя и прыгая с колеса на мур, кружась и отскакивая от плоскости стены, от своей тени.
Вася Буга с тремя мальчиками вечером играли в цурки. Палки были выструганы перочинными ножами. Цурка, одинаково заостренная с обоих концов, шириной в два, а длиной в шесть пальцев, ударялась ребром палки по острому концу, подпрыгивала и ловко поддавалась той же палочкой плашмя и пролетала шагов десять-пятнадцать, а то и двадцать.
Они гоняли ее по всем направлениям по широкому, понижающемуся к саду и гладко утоптанному двору. Но темнота и торопливая усталость начали им мешать. То палка ударяла землю под самым носом цурки, то удар приходился посередине и вбитая цурка не двигалась. Легкость точного удара потерялась. К тому же нагнало тучи и закапал редкий дождь. Они садятся на присьбу у боковой стены дома под единственным заколоченным окном, и Вася Буга говорит:
– Все гадают [20] – шо скоро придут солдаты.
20
Гадают – говорят. – Примеч. авт.