Седьмой урок
Шрифт:
— Я всегда ее каблучки над собой слышала. Остро так цокала. А то вдруг — тишина. Не слыхать. Замерла. Балахманная девчонка. Вроде, как бывает, птенец из гнезда не впору ринется…
Празднично, чисто в комнате — особая чистота ожидания. И цветы на столе чуткие, поднялись на цыпочках, так и тянутся навстречу. Портрет старого солдата на стене и рядом — молодого в парадной форме.
Все в горнице в ожидании. А ведь до осени, до срока не мало еще дней.
— Настырливый вы человек, — приветствовала Саранцева хозяюшка, — надоедливый. Все вам дотошно требуется. В который раз осчастливили?
Она вздохнула, выглянула в окно на улицу:
—
Помолчала, поглядывая на портрет молодого солдата.
— Приезжал на побывку, встретил случайно на лестнице эту девчонку, — хозяюшка указала рукой на потолок, — ну потом в магазине еще, в «Гастрономе», тут у нас… Была с каким-то пожилым. Дядя он ей, сват или брат. Заглядывал раньше, теперь не видать, не слыхать. Ну и еще на площадке встретились они с моим сыном — всего и знакомства. Здрасьте — до свидания друг дружке не сказали. Но прибегает мой меньшой после этой встречи и говорит: «Вы, мамуся, эту девчонку из внимания не выпускайте. Странная она какая-то. Жалкая. Точно мотылек, грозой оглушенный!» Ему срок в часть возвращаться, так он меня просит. А я и без него присматривалась. Еще тут одна соседка пугала меня: «Ой, гляди, береги сына!» А я ничего, я спокойная. Мой, говорю, плохим не соблазнится. А если выберет, — значит, достойного избрал человека. Не-ет! Ничего не могу сказать против этой девочки. Жизнь, она не всегда гладко складывается.
Снова помолчала.
— Говорила я с ней. Все, что было на душе, все чему жизнь научила, все сказала. Слов красивых не подбирала. Но и чернить не чернила. Как с дочкой родной говорила. Слушала меня, все понимала, со всем соглашалась. Уйдет, бывало, — личико светлое, детское. И глаза хорошие, чистые. А на другой день, как подменят, и глаза чужие, в глаза не смотрит. Что такое, думаю — человек, как человек, а то вдруг! Ну, думаю, только одно — привязалась к плохим людям. Сама не своя. Потерял себя человек. И тебе скажу: не то главная беда, когда человек с дороги сбился. Такому еще помочь можно, только руку протяни. А то беда, когда человек себя потерял, самому себе не хозяин. Что я могла сделать против тех, кого не видела и не знала?
Саранцев: — Бывало так, что она оставляла дверь квартиры незапертой?
— Да уж сколько раз! Кинет хату, завеется. А соседи переживают. Случалось, выговаривали ей, указывали. Смеется! «Ты что смеешься, — стыдим, — дверь сквозняком распахнуло, раскрыта настежь. А нам что думать?» Рукой махнет: «Да что там! Что у меня? Сейфы? Да я вроде как ангел небесный — одни крылышки за спиной!» И вот так — расправит свои крылышки и полетела…
Саранцев: — Заходил к ней кто-нибудь? Навещал? Собирались знакомые?
— Да я уж говорила. Уж сколько раз спрашивали. Последнее время никто у нее не бывал. Да и сама дома редко оставалась. Забежит, пошумит, постучит каблучками… А уж к семи непременно исчезнет. Раньше, бывало, заглядывал один, солидный. Да уж давно, говорю, не заявляется. Разошлись дорожки…
Показания ее совпадали с показаниями Роева…
Вновь просторный, запомнившийся расцвеченными плоскостями зал кафе, углом врезающийся в кварталы новостроек; перегруженная машинами трасса, проспект и пустыри, заросшие бурьяном.
Девушка в белоснежной
И обращался к нему:
— Будь добр, припомни… Еще, позволь, спросить… Давай, друг, разберемся хорошенько…
Разберемся? В чем? Что еще можно выжать из этого рыжеглазого парня, смекнувшего, кажись, которым способом можно добывать деньгу, монету, не подпадая под статью.
— Ты вот что расскажи, друг…
Друг! Что это с ним сегодня? Чистенький, с иголочки костюм, модный, но без крика; старательно сдержанные движения, точно смотрится на себя в зеркало, проверяет себя, подражает чему-то или кому-то. Тянется человек — к чему? Что с ним творится?
Непокой, раздражение Саранцева передались Крейде: Егорий ерзал, закуривал, извинялся перед соседями, что закурил, тушил о край стола папиросу, скрипел железными ножками стула. Отвечал невпопад, ощетинился — не помогал разобраться, а путал и, кажется, только о том и думал, как бы не оплошать, не уронить себя.
Саранцев умолк, досадуя на Крейду, на свою беспомощность.
В гуле улиц и новостроек, в тишине пустырей, повседневной сутолоке и скоростях затерялась нить происшедшего. Собрали накипь, сумму зарегистрированных фактов, а жизнь осталась там где-то, в глубине.
Подлетела девушка в белоснежной наколке, шепнула Крейде:
— Вас спрашивал один парень. Художник. Подождали б его. Очень хотел видеть.
— Да, вот — художник! — подхватил Саранцев. — Расскажи о нем.
— Спрашивали уже. Рассказывал.
Да, спрашивал. И не узнал главного, оставалось что-то за пределами заученных вопросов. Он был уверен — упустил самое нужное звено. Саранцев заново заставил Крейду рассказать о встречах случайных и не случайных, о людях причастных и безучастных.
Так прошел час.
Саранцев готов был отказаться от дальнейших расспросов, отступить, признаться в бесцельности встречи, когда к ним подошел Виктор Ковальчик:
— Разрешите?
И, придвинув стул, обратился к Егорию:
— Без лишних слов, верни мой рисунок. Прошу извинить, конечно. Там на обороте второй набросок. Профиль близкой мне девушки. Рассеянность! Что поделаешь… В общем, настоятельно прошу.
Крейда, не отвечая, покосился на Саранцева.
— Безусловно вернем, парень, — воскликнул тот, — рисунок в сохранности. Будь спокоен. Но, согласись, есть вещи, когда рассеянность…