Семигорье
Шрифт:
— А у меня наоборот! Для меня важно, что думают обо мне люди. Когда мной недовольны, я переживаю. Места себе не нахожу, пока не объяснюсь. Теперь, правда, не с каждым в откровенности пускаюсь, чувствую, что не все меня понимают. А раньше одной заботой и жил — ужасно хотел, чтобы все думали обо мне хорошо. Старался быть хорошим, изо всех сил старался! А не получалось. И ссориться приходилось. И даже драться…
Я, знаешь, когда поменьше был, мечтал начальником мира быть. Не таким, чтоб командовать. А таким, чтобы за справедливостью следить. Где кому плохо — я на помощь скачу, на коне. Почему-то
Давно, ещё лет с двенадцати, придумал себе правило: быть всегда самим собой. Как-то поймал себя на том, что я — разный: на людях стараюсь, чтоб всё хорошо, а когда остаюсь один, уже не стараюсь, как будто распускаюсь, делаю то, что никогда не сделал бы на людях. Поймал себя на таком и поклялся всегда быть одинаковым, даже когда рядом никого! Настоящий человек должен быть честным прежде всего перед собой. Верно ведь?.. Знаешь, о чём я думаю. Юрк? Если бы у меня был друг, такой, как совесть, мы бы вместе скорее настоящими людьми стали. Честное слово!..
Юрочка слушал молча, и, казалось, с интересом. Руки он засунул в карманы, поднял плечи, как будто ему было зябко рядом с огнём, и стоял так в задумчивости.
— Да-а, — сказал он наконец и щекой потёрся о плечо. — Что ты чудик — я знал. Но не думал, что до такой степени… И не обижайся! — крикнул он, заметив, как Алёшка вспыхнул. — Сам знаешь, я тебя за друга считаю. А эта твоя розовая блажь пройдёт. Дурь у тебя от чересчур благополучной жизни. — Юрочка, не вынимая рук из карманов, ходил взад-вперёд, вид его был мрачен.
— Ничего! Ничего!.. — вдруг выкрикнул он, голос его был странно напряжён. — Папочку своего я из-под земли откопаю! На свет произвёл, пусть обеспечивает место под солнцем!..
Алёшка только теперь вспомнил постоянную Юрочкину боль и почувствовал себя виноватым.
— А где он, твой отец? — спросил он осторожно.
— Знал бы, не торчал здесь! Чёрт его прячет. Мамаша всё тайной покрыла! Но где-то есть, если по отчеству я Михайлович… Догадываюсь, где-то в столице. И в каком-то чине… Ладно, тебя, чудик, это не касается. — Юрочка огляделся. — Дрова все пожгли?
Алёшка с готовностью встал, он всё ещё чувствовал себя виноватым перед Юрочкой.
— У меня, понимаешь, ботинки ещё не просохли! — Юрочка переступил босыми ногами, вывесил над затухающим огнём мокрые носки.
— Так ты сушись! Я схожу!.. — Алёшка рад был сейчас что-то сделать за Юрочку.
Он прошёл лугом, на краю леса наломал толстых сухих ольховин; пока перетаскивал их, стемнело.
В ночи Юрочка оживился: он запалил высокий огонь и, щурясь и отворачиваясь от жара. То приседал, палкой вороша поленья, то возбуждённо прыгал вокруг, подсовывая огню и отдёргивая окутанные паром ботинки. Глаза его в эти мгновения азартно горели. Как будто он перехватывал у огня добычу.
Алёшка отмыл от супа ведёрко, почерпнул чистой воды на чай, поставил пока в сторонке: огонь был слишком велик, чтобы навесить
Юрочка обсушился, обулся, теперь стоял у костра, опираясь на палку, тонким сосредоточенным лицом бронзовел в отсветах пламени, как индеец.
Алёшка присел на обломыш ольховины, с интересом, некоторым даже трепетом, молча наблюдал за ним.
— Ты, Лёшка, плохо меня знаешь! — вдруг сказал он. — Второй год с тобой дружим, а я для тебя вроде чужого колодца. Знаешь, кем бы я был, если бы не моя железная мамочка? Ну, кем? Кем, думаешь?.. Разбойником!.. Что глаза таращишь, как сова на свет? Страшно? То-то. Душа у меня разбойничья. Понял?.. Я не дурак, понимаю, что времена Стеньки Разина прошли. А всё равно что-то осталось. В каждом. Люди скрывают, а все одного хотят. Душа у всех разбойничья! И ты, чудик, тоже в душе разбойник. Скажешь, нет? — Юрочка сверху вниз, щурясь, смотрел на Алёшку, на освещённых кустах качалась его тень. Маленький Юрочка казался огромным, как дерево.
— Хочешь знать, не из-за кубков и медалей я в спорт пошёл. И чемпионом стал. Что говорить, приятно, когда на груди звенит, да в газете расхваливают! А всё равно не из-за того. Когда ты один такой на город да область, на тебя узды нет. А всякая слабинка — уже воля!.. Потому и охота по мне. Здесь я сам по себе! Я да моё «хочу» — вот!.. — Юрочка отпрыгнул в темноту, подкинул ружьё, и сноп пламени рванулся к звёздам — один, второй. И спящая чёрная громада леса гулко отозвалась: ба-а… ба-а-а…
Алёшке стало жутко. И азартно. Юрочка здесь, в ночи, у костра, колдовал и завораживал, как языческий шаман.
Юрочка вернулся к костру, он тяжело дышал, колечки волос на его впалых висках лоснились, как после жаркого бега.
— Ты не читал, роман есть такой, «Пан» называется, — голос его срывался от возбуждения. — Пан — это лесной бог. А роман про человека, который ушёл от людей в леса. Спать не могу. Прямо обалдел от этого Пана! Вот бы такой жизни, а?.. Ну, давай чай кипятить. Напьёмся да на сено…
День и ещё день прошли в никем не нарушаемом одиночестве и в опьянении свободой. Они делали только то, что хотели: валялись на сене, охотились, палили костёр, ныряли в остуженную осенними ночами воду, ревниво испытывая друг у друга твёрдость духа, потом голые, мокрые прыгали вокруг огня, стараясь унять дрожь занемевшего тела. Им хорошо было вдвоём, и Алёшка, забыв про дом, школу, про железные принципы самовоспитания, с охотой повторял всё, чем жил Юрочка.
На третий день из вечернего тумана, скопившегося над лугом, выплыла, как из воды, тёмная фигура лесника Красношеина.
— Привет охотничкам! — крикнул он издали, зорким глазом охватил всё: раскиданное сено, портфели у стога, костёр, запас дров, немытое ведёрко с грязными ложками, кучи перьев от ощипанной дичи. Радость от того, что преступников он обнаружил на горяченьком месте, так и вылоснила его раскрасневшееся от ходьбы лицо. — Привет, привет, — повторил он, пристраивая к кусту ружьё и одновременно скидывая через голову ремешок своей командирской планшетки. — Шагаю бором, чую — дымом наносит, а откуда — не пойму. А это, значит вы!.. Между прочим, у честных тружеников сегодня не выходной?.. Что молчите, труженики?!