Семигорье
Шрифт:
Иван Петрович хотел прошлое оставить прошлому.
«Но — нарком! — И снова вспыхивали беспощадные лампы памяти. — Нарком — не прошлое». И кто-то, перекрывая железный грохот поезда, кричал ему в самое сердце: «Наркома ты не забудешь! Даже если захочешь забыть…»
Иван Петрович сбросил с головы пиджак, достал из кармана платок, как полотенцем, вытер лоб, шею, руки.
Не открывая глаз, он лежал на спине, вслушивался в железный перестук вагонных колёс. Мозг его был опустошён. Он уже не думал ни о наркоме, ни об опасности, которая, наверное, прошла где-то рядом, ни о жестокости, ни
Стук железных колёс стал реже, отчётливее. Железная дорога стучала где-то под затылком. Казалось, сама голова катится по рельсам, ударяясь о стыки, — удар за ударом, и боль, и гул в пустой голове.
Он не открывал глаз, хотя чувствовал, что в темноте плотно сомкнутых век боль ощущается сильнее. Он ждал, когда среди пустоты, наполненной болью, появится нужная ему мысль.
«Если я не могу жить, не доверяя, я должен перестать жить. Если я не могу перестать жить, я должен доверять. Я должен доверять, — говорил себе Иван Петрович. — Я не могу не доверять. Враги кругом, по всем границам. Враги внутри. Убит Киров. Взрываются шахты. Под откос летят поезда. Если Сталин оберегает государство, я не могу не доверять ему…
Что я такое? — думал Иван Петрович, ворочаясь и не находя места для рук. — Стопятидесятимиллионная частичка государства. Что я знаю? Что могу?.. В огромной государственной машине я один из тех, кто едет в поезде. И не в моей воле остановить грохочущий состав. В моей воле выброситься из вагона. Да, это в моей воле. И что же?.. Ничего — останусь валяться под откосом.
Машинисту дано вести эту грохочущую махину вместе со всеми едущими в ней людьми. Ему виден путь, он управляет движением. Он ответствен за судьбы людей, которых везёт. Я сел в поезд и одним этим уже доверил машинисту свою жизнь, жизнь Алёшки, жены. Если я пойду на паровоз и вмешаюсь в работу машиниста, поезд может не дойти. Он может, к чёртовой матери, вообще полететь под откос! Ведь я не знаю, не умею, не вижу того, что знает, умеет, видит машинист?!»
Иван Петрович судорожно вдохнул вагонный воздух, высвободил из-под пиджака руки, заложил их под горячий затылок. Он чувствовал, как оживает онемевшее тело. «Да, я в поезде. Государство огромной грохочущей махиной ломится по ещё не езженной человечеством дороге. Как частица этой летящей в завтра силы, я не могу не доверять тому, кто держит в своих властных руках государственный руль. В моей воле — что-то делать на отведённом мне месте. Я верю в нашу общую цель и должен, насколько хватит мне сил, делать своё дело. Так надо. Так я буду жить. Другого не дано в большой и трудной дороге. По крайней мере, для меня…»
Душевно измученному Ивану Петровичу казалось, что он один не спит в полумраке ночного вагона. К своему удивлению, сквозь дребезжание и стуки он услышал голоса. Кто-то приглушённо кашлял и говорил рядом.
Иван Петрович открыл глаза, близоруко посмотрел в проход.
— Деньги вот собрала. Дедушка у нас есть, из служивых, присоветовал. Не допустили…
— Нешто тут подарком возьмёшь?!
— А чем же?.. Ведь невиновный он. На глазах жил. Своё сердце у моего грел!..
Оба они помолчали.
— Как же ты теперь? — спросил старик.
— Ой, не знаю! Головушка от дум колется… Думала, до счастья дожила: и мальчонка народился, и сам больно хороший попался… Да, видать, к хорошему-то горе на зависти торопится! Подамся обратно к матери в село. Хоть от нас близко, за Волгой, а какое житьё одной!
Женщина всхлипнула, качнулась к полу.
— Скажи, ты долго жил, ты знаешь. Мне люди говорят: опиши самому, мол, Сталину, всё как есть опиши. Одно только словечко он скажет — в тот же час мужика моего отпустят!.. Правду люди говорят?..
В напряжённом голосе женщины слышалось такое желание поверить в то, что сказали люди, что Иван Петрович затаил дыхание. Он ждал, что ответит старик. Старик ответил не сразу, он долго кашлял, и Иван Петрович уже начал думать, что он нарочно тянет. Но старик молчал и после того, как успокоился.
— Ты чего это занемел? — подозрительно спросила женщина, тревожный голос её сломался.
— Что тебе сказать? — Ивану Петровичу казалось, что старик, если и не сердится, то, по крайней мере, недоволен. — Ты вон с самой Волги в город ездила, ребятёнка маяла, а узнать не добилась. Видать, срок нужен, чтоб увидеть, кто виноватый, а кто за так, под горячую руку попал. Сама, чай, попадала… Выйдет срок, прояснит. Того быть не может, чтоб не прояснило…
— А Сталину как?
— Сталину?.. Сталину — опиши. Ленину, помню, всей деревней писали. Помог Ленин…
Женщина всхлипнула, руками закрыла лицо, не отнимая прижатые к лицу ладони, качалась из стороны в сторону, сквозь слёзы шептала:
— Невиноватый он, невиноватый… Это она, соседка, Дарья Кобликова доказала, будто райзо виновное, что на скот погибель нашла. Прозвали вредителем. А какой он, господи, вредитель, когда с малолетства землю пахал… К людям, как к братьям…
Старик на этот раз заволновался, наклонился к женщине, тихо утешал:
— Ну, будет… Будет тебе… Ты надейся! Срок придёт, разберутся. Звать-то тебя как?
— Галкина, Серафима.
— Вот что, Сима, перебирайся-ка на мою полку, тут тебе несподручно: узко и ребятёнку беспокойство. Давай помогу…
— Да куда я наверх-то, с дитём?! Убьётся ещё…
Иван Петрович не шевелился, слушал разговор старика с женщиной. От того, что он слышал, покалывало сердце. В какую-то минуту он даже пожалел, что Елена Васильевна спит.
Он приподнялся, пошарил на столике очки, надел, встал.
— Прошу вас, располагайтесь на моём месте. Здесь с ребёнком удобнее, — сказал он. Женщина удивлённо смотрела, как будто не понимала, почему вдруг проявил к ней участие этот странный пассажир в очках.