Серебряная подкова
Шрифт:
– Ах, неужели это сбудется?.. Людям летать, как ласточкам, - вздохнула Прасковья Александровна, прислушиваясь к разговору.
Алексей поморщился.
– Но дойдут ли до этого, - мрачно заметил он.
– Чтобы не было горя и зла, чтобы жизнь их была наслаждением.
– Непременно!
– заверил Николай.
– Иначе я не могу представить будущее человечества. Потребуются десятки, а может быть, и сотни лет, когда люди окончательно прозреют и сам труд на земле сделается для них истинным наслаждением...
– Ну!
– прервал его Алексей.
–
– Только я никогда не был одиноким, как ты. Меня всегда сопровождали две музы, поддерживая в трудную минуту, - похвалился Лобачевский.
– Слева Евтерпа - муза поэзии, справа - муза науки Урания.
– Ах, да! Я ведь и забыл: ты же писал стихи. Поэт и математик!..
В передней хлопнула дверь, послышались твердые, быстрые шаги. Дверь открылась, и вошел Симонов, как всегда спокойный, сияющий. В руках у него заветная папка с "Новыми началами геометрии". Оп бросил беглый взгляд на мужчин и, улыбаясь, подошел к Прасковье Александровне.
– Принимаете гостей?
– Принимаем!
– весело сказала хозяйка, пожимая белую холеную руку гостя.
– Все же пожаловал, гордец! А то как вернулся из визитации, и носу не покажет. Я уж думала, совсем высоко залетел - голова закружилась.
– Что вы, что вы, матушка Прасковья Александровна, как можно забыть своих друзей!
– То-то мне. Прошу к столу. Чай, знаю, любите вы крепкий.
Пожав руки мужчинам, Симонов сел на стул рядом с хозяйкой и, взяв на столе книгу, начал ее перелистывать.
– Мне пора!
– поднялся Хальфин.
– Зашел к вам на минутку, а просидел больше часа. Благодарю вас, Прасковья Александровна, за угощение. До скорого свидания!
Лобачевский тоже встал, проводил Хальфина в переднюю и вместе с ним вышел на крыльцо. Улица была пуста,- фонари горели тускло. Где-то стучали колеса по неровной:
булыжной мостовой. Над городом простерлось темно-синее, глубокое небо, сиявшее яркими, трепещущими звездами.
– Вот!
– улыбнулся Лобачевский, указывая на звезды.
– Смотрите, сколько их, этих солнц, вокруг которых вращаются недоступные нашему зрению шарики, такие же крохотные, как наша планета. Меня поражает: сколька пространственных форм, неведомых человеку, таит в себе мировое пространство! Когда-то в ярком свете разума и точного познания откроет оно людям свою тайну, и мы вступим во Вселенную.
– Да поможет нам аллах и ваша новая геометрия!
– весело сказал Хальфин.
Лобачевский поклонился. Дружеская шутка напомнила ему о синей папке с рукописью, и он, попрощавшись, быстро вернулся в столовую.
Симонов, перелистывая книгу Лукиана, оживленно беседовал о чем-то с Прасковьей Александровной. Алексея в комнате уже не было.
– Ну, Ваня, хотел бы я... твое впечатление...
– замялся Лобачевский и, не докончив, глянул на мать.
– Маменька, извините, прервал вашу интересную беседу...
– Пустяки, Николаша! Сейчас я скажу разогреть самовар.
– Она поспешно поднялась и вышла из комнаты.
Симонов
– Я все прочел, перечитал и продумал, - начал он.
– Да, Николя, твое оригинальное допущение, что сумма углов прямолинейного треугольника меньше двух прямых, приводит к своеобразной геометрии, отличной от ныне употребительной. Ты развил ее превосходно. Все мои старания отыскать в твоей Воображаемой геометрии непоследовательность и логическое противоречие остались бесплодными. Ничего не скажешь, ты сделал изумительный по смелости ход конем...
Брови Лобачевского сурово сдвинулись.
– Ход - чем?
Симонов улыбнулся.
– Помнишь, на товарищеском ужине после твоей первой профессорской лекции горячий спор о происхождении исходных допущений в геометрии? спросил он.
– Так вот. Сидевший тогда за шахматной доской Петр Сергеевич между прочим заметил: если бы мы приписали коню какоелибо иное правило передвижения, то изменился бы не только ход коня, но и вся извечная система шахматной игры.
То же самое и в геометрии, - сказал он.
– Вспоминаешь?..
Лобачевский не отвечал, перелистывая свою рукопись.
– Кондырев словно предугадал тобою измышленное...
– Симонов щелкнул портсигаром и закурил.
– Подобно Евклиду, Николя, ты придумал по своему усмотрению новый постулат и на нем обосновал все дальнейшее. Возникает новый мир, удивительный, однако... совсем невероятный. Изумительна смелость мышления твоего, дерзнувшего на исследование, при коем само внутреннее чувство наше противится допустимости первоначального предположения. Дерзнуть и не отступить перед выводами, как это сделал ты...
Наступила пауза, которую никто не нарушил хотя бы малейшим движением. Прасковья Александровна, появившаяся в дверях, отступила и тихо закрыла за собою дверь.
– Однако...
– Симонов повернулся на съуле, - что, если это самое предположение лишь пустая геометрическая фантазия, дерзкая игра воображения под видом философических рассуждений? Ты сам признаешься в том, что существование твоей геометрии в природе доказано быть не может и пока для измерений в практике нет ей применения. К тому же не менее ясно и противоречие ее любым достоверным истинам... Истинам, - повторил Симонов, все более оживляясь, - Ты, Николя, натуралист, изучение природы подменил, к сожалению, словесной игрой метафизиков. Но, знаешь ли, одно дело играть с геометрией, совсем другое - сверять ее с природой.
Щеки Лобачевского порозовели, рука потянулась к рукописи, лежавшей теперь на коленях Симонова, но тот не заметил этого.
– Ты сам, в бытность еще магистром, говорил не раз"
что природный рассудок лучше, чем напускная мудрость, - продолжал он, выпустив колечко дыма.
– Что же случилось теперь с тобой за годы нашей разлуки? Дай же, дай возможность услышать подтверждения твоих мыслей. Факты нужны. Факты, а не рассуждения.
Лобачевский помолчал.
– Пока нет их, - сказал он тихо.
– Но будут. Развитиенауки...